Вопрос веры | страница 14



— Сеньор Риверос! — разбудил меня укоризненный голос Рикардо. — Я ведь просил вас запомнить: шконка — слева, дыра в полу — справа. Почему, скажите мне, почему вы легли на пол аккурат между ними?

Я открыл глаза. Голова болит, плечо ноет, во рту пересохло, но хоть почки унялись. Термоодежда спасла от переохлаждения.

Я перевернулся на спину, покрутил головой. Рикардо сидел на шконке, перебирая мои сокровища. Рассовал по карманам мелки, часы и маркер, грустно посмотрел на меня.

— У вас синяки на лице, сеньор Риверос. Кто-то вас бил?

— Не, — отмахнулся я. — Просто… Просто бобовый суп был таким великолепным, что я перестал себя контролировать. Принялся носиться кругами, пока не врезался в решетку. Отрубился и упал. А все эти вещи… Мне их подбросили, пока я спал.

Рикардо хлопнул в ладоши и просиял.

— Так и думал! — воскликнул он. — Знал, что суп придется вам по душе, и принес еще. Сегодня там немного курятины, постарайтесь получить удовольствие. Кстати, я принес вам виселицу, сеньор Риверос.

Я же заметил, что здесь что-то появилось! Передвижная виселица с утяжеленным основанием стояла в коридоре, похожая на башенный кран из дерева, а в камеру тянулась ее «стрела» с болтающейся веревкой. Я машинально сглотнул, глядя на петлю. Представил, как веревка вопьется в горло…

— Оставлю ее вам, сеньор Риверос, можете играть, сколько захотите, но помните, что этот бобовый суп — последний бобовый суп. Эта кружка воды — последняя кружка. Но только не подумайте, сеньор, что вам придется тащить к веревке тяжеленную привинченную к полу шконку! Нет-нет, сеньор, я принес вам легкую и удобную табуреточку. Чуть качнитесь на ней, и она развалится, потому будьте благоразумны, ведь и табуреточка — единственная.

— Эй, Рикардо! — крикнул я, когда добродушный тюремщик запирал клетку. — Сейчас примерно половина одиннадцатого утра?

Рикардо вынул из кармана золотые часы, отщелкнул крышку.

— Именно так, сеньор Риверос.

— Точно сколько?

— Десять тридцать четыре. Нет… Уже тридцать пять.

Я кивнул. Рикардо что-то продолжал говорить, но я слушал не его. Я слушал биение сердца. Когда погасли лампы, я разлепил пересохшие губы и шепнул:

— Десять сорок одна и двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять…

Это был день боли, жажды и размеренных ударов сердца. Я лежал неподвижно, вглядываясь в темноту, и порой мне казалось, что я вижу веревку, свившуюся петлей. Она болталась, будто ветер колыхал ее. Она манила.

Ровно в три часа я начал разрабатывать правую руку. От первых движений боль была адской, но к четырем я привык. В половине пятого аккуратно сел, без пятнадцати встал. До шести ходил по камере, повышая частоту сердечных сокращений. Потом выпил воды.