Моя первая любовь | страница 20
Точнее сказать не могу — пока она рядом, время не существует.
Меня совершенно не волновало, что я живу в ее доме, не сообщив никому, где я и что делаю, что мой привычный круг разорван, что никто меня не ищет и не тревожит мой покой. Я воспринимал это как должное. Рядом с ней мне ничего не было нужно. И готов был весь долгий темный вечер просто смотреть на пламя огня в камине, лежа на широком низком диване, положив голову на колени подруги, пока она читала или вышивала на пяльцах. Она часто вышивала, и каждый раз получались потрясающие картины. И меня давно уже не удивляло, что она никогда не пользовалась никакой схемой, точно образы сами собой рождались в ее воображении и во всех подробностях запечатлевались там навсегда.
Иногда я слушал музыку, в основном — классическую и ранее мне совершенно незнакомую, так как в своей прошлой жизни был от нее максимально далек. И много читал; поскольку у моей подруги оказалась совершенно удивительная библиотека, я видел на корешках много известных имен, но ни одного знакомого названия. И каждая книга становилась открытием.
Мы на удивление мало разговаривали, словно все уже сказали, словно знали мысли друг друга. И порой мне казалось, что так оно и есть. Ведь, например, когда мы шли гулять, никто из нас не говорил «пойдем туда», не выбирал направление — мы просто шли и сворачивали куда-нибудь одновременно.
При всем при том, насколько моя жизнь с подругой была странной, я ничуть не тревожился от этой странности. Словно так и должно быть. Я чувствовал себя кораблем, отшвартовавшимся в порту приписки. Когда-то в одном из интервью я сказал, что мы всю жизнь идем к цели, но часто чуть не до самого конца не знаем, к какой же именно. Теперь у меня было полное ощущение, что я этой цели достиг. Я был счастлив, безмятежен и абсолютно спокоен. Тревога появлялась лишь тогда, когда подруга вынужденно и неохотно покидала меня. У нее иногда возникали какие-то дела, и я понятия не имел, какие именно. Порой она получала письма — в совершенно чистых конвертах, кажется, даже без адреса — или кто-то ей звонил. Со звонившими она говорила властно, часто попрекая их тем, что они без ее помощи не могут сделать элементарное. А потом тяжело вздыхала и начинала собираться, а у меня в душе появлялся росток страха.
Нет, я не ревновал ее и не боялся, что с ней что-то может случиться. Я знал, что она — моя, что никто и ничто не сможет ее у меня отнять, я также был уверен, что ей за пределами нашего дома ничего не угрожает. Я боялся не за нее, а за себя. Меня страшило одиночество. Когда она уходила, вместе с ней словно уходили свет и тепло, уходил сам смысл ее существования. Едва дверь закрывалась за ней, я начинал ощущать странную пронзительную тоску. Я бесцельно слонялся по пустым комнатам, разглядывал висевшие на стенах офорты, изображавшие неизвестные мне места, касался пальцами хрупких композиций из засушенных осенних цветов и листьев, которые она любила составлять. От этих букетов исходил ее запах, а может, наоборот — это от нее пахло сухими цветами, опавшими листьями, обманчивой свежестью утра, в которое выпал первый снег. Я подсознательно искал ее ускользнувший образ среди многих странных вещей, живущих в этом доме. Эти вещи удивляли меня. Моя любимая коллекционировала предметы, потерявшие утилитарный смысл. В ее коллекции были весы-безмен и серп, ламповый приемник длинных волн и фотоаппарат, снимавший на фотопластины, фонограф и абак, деревянная прялка с колесом и бронзовая астролябия… Все это было ей совершенно не нужно, а некоторые предметы к тому же были поломаны. Но, как ни странно, все это и придавало дому непостижимый уют.