Топологическая проблематизация связи субъекта и аффекта в русской литературе | страница 8



В сложной архитектуре этой трагедии мы видим, во-первых, интересное смешение христианской и греческой символики. Мотив жертвенного искупления приобретает сложную размерность, он объединяет младенца Диониса — несомненную аналогию Христа, агнца Божия, и титана Прометея. Иными словами, Иванов объединяет в действии жертвоприношения чистоту и невинность универсального единства и тёмную волю к божественному.

Во-вторых, крайне необычный вид имеет тургеневский психоавтомат. Не сразу даже осознаёшь в паре Прометей/Пандора старую сдвоенную фигуру тургеневская девушка/тургеневский юноша. Между тем это именно они. На это указывает и сдвоенный характер их деяния, и зависимость мужской фигуры от женской, приводящая в итоге к гибели обоих, и способ коммуникации мужской фигуры с женской согласно стратегии возвратного движения. Интересно осложнение тургеневской оппозиции средствами гностической традиции: и что очень характерно, на место Софии, матери Елдобаофа, ставится соразмерное (исторгнутое из самого Прометея) мужскому женское начало, по модели которого (тогда как Елдобаоф — по собственной) творится род человеческий. Вероятно, можно было бы проследить преемственность ивановского Прометея от Инсарова (похож даже сдвоенный трагический исход сторон оппозиции мужского и женского). Однако интересней видеть новые ходы в трактовке исходного психоавтомата. Так, Прометей, хотя и наделен знанием и сознанием будущего своих действий, тем не менее творит. Для этого ему, правда, понадобилось полностью исторгнуть из себя и заковать в цепи женскую часть себя. Женское начало — жертва, которую необходимо принести, чтобы начать действовать, и здесь Иванов продолжает линию, которую лишь наметил в «Муму» Тургенев. Интересно, что даже глухота Герасима оказывается для Прометея («будь, ковач, глух и слеп»…) необходимым атрибутом, чтобы стать деятельным и способным к жертве женской частью своего естества.

В-третьих, крайне любопытно истолкование божественной свободы, которой, в отличие от Прометея, обладает созданный им род человеческий. По сути дела, этой свободе приданы все характеристики удержания от действия, свойственного классическому типу тургеневского юноши (типа Рудина или Лаврецкого): разрушительная рефлексия создаёт импульсы для действия сразу во многих направлениях, в результате чего всякое действие в тот же момент направлено и навстречу самому себе. По сути дела, человек размещён у Иванова в пространстве между ressentiment и возвратным движением: с одной стороны людей определяет их титаническая природа с присущей ей жаждой мести и желанием «стать как боги», с другой — «божественная свобода», реализуемая как самозачёркивающееся действие. Соответственно, таксономизирование человеческого присутствия дано у Иванова динамически: реальное состояние распри и смертного предела бытию единицы — только функция от виртуального, исходно заданного человеческой природе в её божественном аспекте состояния бессмертного соборного единения «во младенце Дионисе». Это можно выразить и через символику распятия. Она у Иванова — двойная. С одной стороны, Прометей распятый, распятый на своей титанической жажде мести за отсутствие возможности быть свободным, с другой — Дионис распятый — начало соборной гармонии универсума, разорванное на тысячи частей «не готовым» к соборному перерождению миром, на деле распятое на своей божественной свободе, лишённой возможности привнести в этот мир действие.