Топологическая проблематизация связи субъекта и аффекта в русской литературе | страница 5



Необходимо заметить, что символический универсум, построенный вокруг фигуры лишнего человека, вовсе не исчерпывает собой мир русской литературы девятнадцатого века. Просто для левой журналистики, господствовавшей всю вторую половину девятнадцатого века, эта фигура была продуктивным основанием для создания своей идеологии. Причины этого — в возможности фигуры лишнего человека осуществлять функции медиатора между символическими структурами русского семиозиса и знаковыми структурами идеологий. Или, иными словами, в возможности строить дискурс человека (дискурс выведения к виду через идею) о мире, в котором человеческое присутствие задано в лучшем случае виртуально. Газетно-журнальный мир, построенный по (новоевропейским) законам знаковой экономии, мог внедриться в русские коммуникативные стратегии только при успешном конвертировании в локальные символические практики, отвергающие возможность эквивалентного знакового обмена означающих на означаемые. Успех левой печати в середине века, и совместного предприятия Некрасова и Щедрина прежде всего, наглядно демонстрирует продуктивность фигуры лишнего человека как орудия конверсии. Среди других фигур конвертирования — каталог которых ещё не составлен, фигура лишнего человека выделялась ещё и тем, что позволяла симулировать политическую знаковую систему, целиком сохраняя логику архаических (мнемотехнических) отношений власти. Поэтому советские наследники «традиций Белинского и Добролюбова», центральной проблемой для которых оказалось как раз создание эффективных технологий власти, основанных на конверсии символического в знаковое, сделали эту фигуру своим источником — основной фигурой исторического истолкования русской литературы девятнадцатого века. Другие формы построения символического универсума были тем самым преданы забвению, и их выявление сегодня превратилось в сложную археологическую задачу. За исключением, пожалуй, тютчевского универсума. Исследования его на протяжении всего советского периода фактически не прерывались. В романе же Леонова даже действует достаточно таинственный персонаж по фамилии Тютчев, который, между прочим, познакомил автора с Куриловым. То, что из всех возможных символических миров именно тютчевский оказался поднят со дна памяти в советское время, мне не кажется случайным. Ибо для посттургеневской эволюции русской литературы этот универсум имел значение ничуть ни меньшее, чем универсум «лишнего человека». Спор хаоса и космоса в тютчевской его интерпретации — итожащий целый век поисков соответствующего российской культуре способа приобщения к греческим истокам европейской цивилизации — дал фигуры, продуктивность которых для социального воображаемого российского способа персонализации не исчерпана даже сегодня.