Колесом дорога | страница 57
Алена с Матвеем были здесь в последние свои весенние каникулы. Кругом тогда стояла вода. Они выбрались из челна на лапик нетронутой ею земли и разожгли под дубом костер. Пламя взвивалось до самых ветвей, опаляло их и падало вниз. Матвею еще тогда было больно за дуб, за его ветви, набухшие на них почки. Он боялся, как бы их не прижгло, не иссушило пламенем, боялся, а сам подбрасывал сушняка в костер. Одновременно с боязнью и жалостью за дуб, за ту невидимую глазу жизнь, зреющую в почке, был в нем и восторг. Они были тогда едины — дуб, он, Матвей, Алена, огонь и вода,— все вокруг. Едины и безрассудны в своей единости, в своем слиянии, как дети, очень чистые, одинаково нежные и одинаково жестокие. И вот результат той нежности, чистоты и жестокости — красные листья у дуба. Огонь не смог иссушить почки, но прижег их на все лето, и на одно ли только лето, пометил дуб. Горит в средине лета дуб, пылает костром. Может, он, Матвей, тогда с Аленой расплавили железо, что было припрятано у дуба, разбудили, раетопйли в этом дубе что-то неведомое им, и это неведомое сейчас горит огнем, жаром, стекает с листьев на землю, жаром пронзает его и Алену, потому и они сейчас в огне, в лихорадке.
— Бусел ведь рядом,— сказала Алена, когда они лежали в траве.— Аелько смотрит.
— Он не бусел. Он антон.
— Лелько,— тихо позвала Алена и громче, почти криком:— Лелько, Лелько-о-о.
— Антон, антон,— это уже кричал и Матвей.
И бусел подпрыгнул раз, второй. Оторвался от трав, но не полностью, что-то впуталось красным цветом в его красные ноги, быть может, отсвет красного дубового листа и лег на них. И бусел белым размахом крыльев, огненной струйкой ног оттолкнулся от земли, взвился, взмыл в небо и закружил над ними, красным и белым мельканьем укрыл их, их тайну, их неразрывность. Дремотно качалось и плыло небо над головой, а бусел, раскинув крылья и не шевеля больше ими, опираясь там, в небе, на что-то невидимое с земли, исходящее от этой же земли, воды, дуба, от них самих, Алены и Матвея, кружил и кружил над ними. Антон и Лелько...
Матвей и не заметил, как добрался до привокзальной площади. Толпа обжала его, спрятала и не отпускала от себя, не оставляла одного. Он покорно следовал за ней, куда большинство, куда все, туда и он. Людской поток, корзины, чемоданы, кошелки и сетки увлекли и потащили его в подземный переход, а там встречь корзинкам, кошелкам и сеткам, вобравшим в себя почти все запахи города, его магазинов и булочных, заводов, копчений, конфет, свежеиспеченного хлеба, машинного масла и олифы, плыли оцинкованные ведра, деревянные крашеные ящики, от которых пахло рыбой и водкой, бурлил другой поток — шли лавиной кряжистые мужики военной выправки и одежды, наступали джунгли, бамбуковые заросли удилищ и спиннингов. Удилища и спиннинги сухо сцеплялись между собой, шумели, пощелкивали, скрежетали. Удильщики — рыбаки с Минского моря — шли, никому не уступая дороги, и едва было не повернули вспять и Матвея. Но он не поддался этому напору рыбаков из отставников-пенсионеров. И, хотя Матвею совсем не надо было на платформу, он вступил в борьбу с джунглями, с бамбуком и пробился сквозь него. Шедшие вместе с ним бросились по вагонам электрички. Он тоже устремился к разверстому зеву вагона, но остановился в последнюю минуту, уже ухватившись за поручень: куда ему ехать? Его в тот же миг оттерлй от вагона. Дважды сожалеюще клацнули двери, электричка свистнула, вышли из задумчивости колеса. И поезд покатил. Он стоял на перроне. Стоял, оглядываясь в растерянности. Ему надо было в Князьбор. Но Князьбора, той тихой и глухой деревушки, к которой его когда-то подбрасывали небыстрые уютные рабочие поезда, в которую он так любил ездить в детстве, больше не существовало. А в новом Князьборе...