Колесом дорога | страница 50
«Сын хворы, тифус, тифус» — пытался объяснить им Демьян.
«Тифуса» немцы боялись, они не стали обыскивать телегу, перевернули ее. И в дорожную пыль вместе с сыном Демьяна упала и винтовка его. Сына порешили на месте, а деда Демьяна в оглобли и кнутом, березовыми дубцами галопом до Князьбора. В Князьборе он лег посреди улицы, из ушей, изо рта его хлынула кровь. Немцы решили, что с ним уже все. Разве может человек после такого галопа, после батогов подняться, выжить. Демьян поднялся и выжил. Был он из тех полесских Демьянов, которые мирны и незлобивы, пока их не трогают. Но, если уж тронут, допекут, никому не спустят. Никогда никому не поддавались, гнулись, но не ломались, позволяли рассказывать о себе сказки, могли и сами туману напустить — соль посеять, волов в земле выращивать, но жен, дочерей своих на поругание чужинцам не отдавали. Было в душе их что-то от этого сурового болотного края, от неласковой их земли, от их птиц, зверей, деревьев, словно душа их жила во всем, к чему прикасались руки, во что упирался глаз. И из всего они черпали силу, служили всему — воде, дубу, своим воликам, своему челну, хате, буслу на ней. И все служило им. Они были неотделимы от последней травинки, что росла на их земле. И их земля была неотделима от них, из нее они рождались и в нее уходили. И после смерти были верны ей.
А Матвей Ровда восемь лет назад покинул Князьбор, поклялся, что покинул навсегда. Восемь лет назад торопился он не к отцу, не к матери. Отца уже не было, не было и матери. Мать бы его дождалась, она умела ждать. Такой, все время поглядывающей вдаль, все время прислушивающейся к шорохам в доме, шагам за стеной, она и запомнилась ему. И сейчас, стоит Матвею на мгновение закрыть глаза, перед ним тут же вопрошающие глаза матери. Что она хотела от него, почему жила с вечным вопросом? Такие же, как и у матери, глаза были у Алены, это он позже понял, глаза болот и лесов Полесья, того Полесья, что дано увидеть не каждому. Но если уж кому-то открылось оно, то в каждом его дереве, в каждом озерце ты почувствуешь доверчивость, ласку, увидишь и вопрос, и удивление, и ожидание, тот ли ты, кого высматривали они, не ведешь ли следом за собой зло, не обманешь ли, не насмеешься над ними. Доверчиво, открыто и просто ждала все чего-то неведомого, наверное, и мать Матвея. То есть, конечно, знала, чего ждет: счастья, мужа, а потом сына, его же, Матвея, и снова мужа с войны. Но каждый раз за этим ведомым ожиданием было и потаенное, сердечное; вот свершится оно, появится сын, погонят наши немцев, вернется с войны муж, тогда ей и воздастся, вздохнет свободнее. И ушла, так и не избыв своего ожидания, ушла, передав сыну веру в силу женского ожидания. Вот Матвея больше всего и поразило, что его не дождались. Мать передала ему веру в лучшее, но не смогла передать терпения своего, что ли. Казалось, что это лучшее уже ждет его, уготовано за первым поворотом, за углом собственного же дома, иначе ведь и быть не могло. И он бросился в погоню, за угол собственного дома, только замелькали повороты. И он, как когда-то его отец, ушел в солдаты, на службу в армию, а из армии вроде бы по дороге домой завернул в Сибирь, на комсомольскую стройку. Алене написал, что земля такая большая и грешно не посмотреть ее. Обживется и сразу же вызовет ее, Алену. Но из Сибири махнул в Казахстан, ничего уже об этом не сообщив, в твердой уверенности, что его ждут, должны ждать, пока он строит плотину и поднимает целину. Но там, на целине, настигла вдруг его тоска, накатило нетерпение, и он затолкал в солдатский свой еще чемоданчик пару выходных рубах, трусы да майку и бросился в новую дорогу — назад, в Князьбор. Нет, он не думал, что Алена может его не дождаться. В Князьборе всех и всегда дожидались — и с войны, и из тюрьмы, с того света только не могли дождаться, сами уходили туда, как его мать ушла. Он просто вспомнил вдруг про Алену, вспомнил все восемнадцать князьборских стариц и озер, речку, вспомнил тринадцать мостков по дороге к родному дому, черепах на прогнивших мостках и заторопился к этому дому, попал на свадьбу, только на чужую. Алена Махахей не дождалась его. За последним мостком, у кладбища, которым открывался князьбор, он встретился с ней, встретился глазами. Еще издали, подходя, а вернее, подбегая к деревне, он услышал скрипку, бубен и гармонику, обрадовался — музыкой встречала его деревня. Он споро запомахивал чемоданчиком, совсем не ощущая его тяжести, и рубанул напрямик стежечкой через кусты, распугал орущих утреннюю песню лягушек, вымок, вывозился в грязи, на стежечке стояла еще вода. Со стежечкой этой ему крепко повезло, идя дорогой, он бы вывалился навстречу свадьбе, и трудно сказать, что произошло бы. А так стежечка вывела его к дубу возле кладбища. Не пошли дальше, отказали молодые резвые ноги. Но в ту минуту он еще ничего не видел, только ленты на шесте, только ленты на ярме бредущих по дороге волов. Невеста с подружками плыла на челне обочь дороги и не могла видеть Матвея, он схоронился за дубом. Только Алена в челне вдруг заметалась, вперилась глазами в дуб, туда, где он стоял, челн зашатался и вот-вот мог опрокинуться. Махахей едва удерживал его на плаву шестом, он тоже что-то почувствовал и тоже смотрел на дуб. Бубен смолк, защелкал спросонку или с перепугу кладбищенский соловей, печально, дико защелкал, словно это перепуганная молодая подала голос или сам он, Матвей, не выдержал, закричал. И лицо, и взгляд Алены показались ему издали дикими, будто и не его Алена сидела там, в челне, а бабка Алены, Махахеиха, ведьма, как говорили на селе. Рассказывали, будто и жила она в Черной чертовой прорве, не раз видели ее, как встречалась там то с Железным человеком, то с Голоской-голосницей. У прорвы видел ее и Матвей. Он пас коней, придремнул у костерка. Утробный рев болотного быка разбудил его. Матвей пересилил свой страх, озноб ночной и пошел к прорве. Но не дошел. Вновь до мурашек на коже заревел бык, и вот до сего дня не знает, померещилось или было на самом деле, но явственно так услышал он, как вздохнула болотная жижа и из трясины стал вырастать человек. А на берегу стояла, тянула к нему руки старая Махахеиха, была она вся почему-то в белом, будто из тумана соткана, который курился из прорвы и над болотом. Матвей не выдержал, присел, прикрыл босые ноги рубашкой и реванул почище болотного быка. Махахеиха, тут уж ошибки и привида никакого не было, обернулась к нему, будто циркачка, в одно мгновение сменила одежку, переоделась в черное, черным было лицо ее, черен был и крючковатый нос, только глаза горели угольями, прожигали его насквозь. Угольями горели глаза и у Алены сейчас, и нос, ровненький, аккуратный, изогнулся бабкиным изгибом. И так же страшно было Матвею при свете дня под дубом, как и тогда у Чертовой прорвы. Но тогда, ему показалось, старая Махахеиха подошла к нему, погладила по волосам, будто граблями раскаленными прошлась по голове. И голос ее он тогда услышал: