С двух берегов | страница 2
К одному из писем Стефан приложил вырезки из немецких газет с отчетами о недавних митингах перед выборами в ландтаги. В тексте одна из фамилий была подчеркнута красным карандашом. От нее тянулась жирная стрела к групповому снимку, на котором тем же карандашом было обведено лицо человека лет шестидесяти, крепко помятого жизнью. Этого человека я никогда не видел и, сколько в него ни вглядывался, узнать бы не смог. К вырезкам Стефан добавил еще две фотографии, судя по всему извлеченные из какого-то архива. Одна запечатлела худощавого солдата с вытянутым узким лицом. Со второго снимка высокомерно смотрел на меня моложавый генерал в эсэсовской форме. На обороте фотокарточек стояли фамилии. Одна из них совпадала с той, которую Доманович подчеркнул в газете. И вот тут-то начиналась головоломка.
Я был уверен, что генерал-эсэсовец умер в апреле сорок пятого года и похоронен в маленьком городке, приютившемся чуть ли не в самом центре Европы, на стыке трех государственных границ. Я стоял у его могилы. Он не мог быть живым в шестьдесят третьем году. А Доманович утверждал, что шестидесятилетний человек с газетного клише и есть тот самый генерал, что он не только живехонек, но еще активно участвует в политической жизни ФРГ. В доказательство этого он и приводил фотоснимки совершенно разных людей.
Рассуждения моего друга выглядели убедительными. Стоило лишь согласиться, что похороненный человек может воскреснуть, и вся цепочка выводов Стефана становилась безупречной. А не согласиться было трудно, потому что сам Стефан в воскрешение из мертвых не верил и объяснял случившееся очень просто. Объяснял то спокойно, с академической обстоятельностью, то срываясь на гневную аргументацию неистового партизана.
Я не сразу поддался логике Домановича. У меня не было никакого желания отрываться от своих текущих дел и пускаться в дальнее плавание — восстанавливать, сопоставлять и анализировать факты двадцатилетней давности. Хотелось отделаться какой-нибудь пустой фразой, вроде «мне бы твои заботы».
Раньше я относился к его письмам без должного внимания и отвечал чаще, побуждаемый не столько желанием высказаться, сколько требованием вежливости. Теперь же я вновь и вновь перечитывал страницы, написанные его рукой в разные годы, и уже знал, что отшутиться не смогу.
Беспокойство, возникшее, как только я увидел фотографии и прочел фамилии, не оставляло меня. С каждым днем оно усиливалось, пока не переросло в то состояние тревоги, которое прежде всего требует ясности. Теперь уже не только письма Стефана, а всплывшие из глубин памяти лица, встречи, беседы принуждали меня вдуматься, понять, почему все произошло так, а не иначе.