Тогда, в дождь | страница 2
Тридцать пар рельсов, по которым идет стужа из Сибири, тридцать двойных линий стужи. Лед под головой. Пальцы как зубья бороны. Вагоны. Паровозы. Агрыз. Железнодорожный узел Агрыз; поезда на восток, поезда на запад; тридцать эшелонов в обе стороны, вперед и назад, тридцать первый — в Алма-Ату. Ау!.. Тридцать пар рельсов, проложенных над моей грудью, тридцать эшелонов, которые — словно по туннелю — идут по моему сердцу — тум-тум-тум; куда лезешь, болван? Рётосей ты — и… кута ше? Ау, человече, остановись; куда же ты лезешь; поезд! Пёист! Что, жить неохота? Надоело? Может, и мне надоело, болван, но я живу… живу и живу… стой, болван, стой! Назад! О, нет, я мотаю головой, только не назад, я жить хочу и поэтому назад не вернусь — ни за какие деньги; пойду на вокзал, пойду или поползу — тебе-то что; я ищу врача — вот что; не болен я ни тифом, ни чумой, и они должны повезти меня в Алма-Ату, в белый город хлебный, должны взять с собой — я же, черт побери, тоже человек и тоже хочу есть. Да, дурачок, но нельзя ведь лезть под едущие вагоны; нельзя ползать по рельсам… Мне нужен врач… Что? Врач? Дурак, подохнешь тут, между тридцатью парами стальных линий, которые проходят по сердцу, — тум-тум-тум; проносятся со стуком вагоны, пыхтят локомотивы, заливаются свистки — стонут, стонут, стонут раненые в зеленых санитарных вагонах — и они на восток, не останавливаясь, — в белый город хлебный; покачиваются на платформах орудийные стволы — точно шеи птиц, черных ночных птиц; не поглотите, птицы, эту ночь, оставьте ее мне; полязгивают на платформах танки; стукаются буфера; с дороги, с дороги, задавлю. Лягу, я лягу здесь, шепнул кто-то на ухо, — возможно, Старик, тот, что крадется за мной по пятам от самой Казани, — гнусный, поганый Старик; вот он здесь, на рельсах, — я и не знал, что он умеет так разговаривать; тихо и ласково, все равно… Все равно — все равно — все равно — катили мимо эшелоны с сотнями, тысячами эвакуированных, раненых, здоровых; тысячи смотрели из окошек вагонов на безбрежный зимний простор, и потому никто не видел одного, скорченного у рельсов на семнадцатой линии; а то, может, и видели — неизвестно; тысячи неслись на восток; и тысячи мчались на запад; земля была велика, мы малы; вот, смотрите, один там… люди, люди, смотрите…
Я вздрогнул и, кажется, очнулся; Ийи не было, не было и тех людей, которые стояли у изножья кровати; я лежал в темной большой комнате с длинными, до пола, портьерами и раздвижной дверью из матового стекла; и вовсе не на кровати, а на широком, продавленном диване, хоть и плотно укутанный пуховым одеялом; я все еще чувствовал запах волос Ийи — он исходил от пухового одеяла, которым я был укрыт, от подушки, в которую я вцепился, — я держал ее, точно тот кусок льда в Агрызе; поглотить этот запах не могла даже сырость, занесенная снаружи, из этой ночи (ах, что-то вспоминается!); по мне обильно стекала вода.