Полет на месте | страница 27
Примерно весной 1986-го в моем кабинете он рассказывал об этом, сидя в низком, неудобном кресле, сдвинув острые колени, руки на животе, или, по крайней мере, там, где у его сверстников брюшко, на котором можно сложить руки и которое у него отсутствовало, словно он принадлежал к другому поколению. Итак, он сидел, сдвинув пальцы рук, и говорил с усмешкой:
«Очень даже возможно, что добрые люди хотели утешить не только мать, но и меня. Не только брошенную женщину, но и отверженного сына. И, видно, мне это весьма помогло. Иначе это не отпечаталось бы в моей памяти так отчетливо».
Неделю спустя мы беседовали с Улло у него дома.
«Ах, гимназия Викмана? Ну о ней я не буду тебе рассказывать. Про нее ты знаешь не хуже меня. Или даже немного лучше. Ты ведь учился там без перерыва — и на год больше меня. Не успел я там начать, как через несколько месяцев вынужден был прервать учебу. Потому что мама оставила меня дома. Из-за воспаления уха. Так как рана за ухом заживала неохотно. И та, другая, общая рана заживала еще более неохотно. И потому я расскажу тебе о первом годе безотцовщины. Согласен?»
«Согласен».
«Ну, мы переехали ранней зимой на новое место, это значит в более дешевую квартиру. Потому что наше безденежье было для мамы до того внове, что она не могла заставить себя попросить Веселера, чтобы тот снизил плату за квартиру. Кстати, мне кажется, что господин Веселер пошел бы на это. Но мы переехали в Нымме, где цены были ниже. На улицу Пыллу, в дом бывшего галантерейщика господина Тынисберга. В меблированную комнату, возле которой имелась крошечная кухня. В меблированную потому, что у нас самих мебели не было. Половину денег, высланных отцом из Голландии или Люксембурга, мама заплатила за учебу господину Викману, ибо она считала, что не может сразу просить, чтобы меня освободили от платы. Так что в первую же зиму — ни денег, ни мебели, ни топлива. Кстати, кое-что мама все-таки спасла от описи — несколько картин. И продала их. Через каких-то знакомых. Потому что сама пока этого не умела делать. По-моему, проданы они были за смехотворную цену. Но я не стал об этом говорить маме. И не стал протестовать, когда мама послала меня в третьеразрядный антиквариат на Тартуском шоссе, где я должен был получить последнюю треть от стоимости картин.
Там меня встретил старик с отвислой губой и странным произношением. Я положил перед ним на прилавок долговую расписку с его подписью на три тысячи марок или тридцать крон и назвал себя. Старик сразу начал крутить — да-да, но ведь сегодня четверг — «сенни четверик, ошень плокой день. Ошень мало деньги приносят». Нет-нет, он заплатит. Он заплатит одну тыщу. «И тохда — знаш што, молодой шеловек: закроим махасин. Я с самохо утра в байню хочу пойти. Айда вместе. Я знай ошень корошую байню». Он смотрел на меня выпученными глазами на лице сатира. «Выпьем маненько пива. Ты ведь балшой уже мужик. Мане-енечко пива. Там ешо ошень харошие сосиск. Апосля на полке, поховорим, куда мы последнюю тыщу определим…»