Иуда | страница 51
Такую иронию Шмуэлю очень хотелось бы усвоить и самому, но он прекрасно понимал, что это ему не по росту и не по силам. Его глаза внезапно наполнились слезами – от жалости к себе, к Аталии, к Жану Габену, к ребячливым мужчинам, к самому факту, что в мире существует два столь различных пола. Он вспомнил слова Ярдены, что она сказала, решив выйти замуж за Нешера Шершневского, своего послушного гидролога:
– Ты или какой-то восторженный щенок – шумишь, суетишься, ластишься, вертишься, даже сидя на стуле, вечно пытаешься поймать собственный хвост, – или, наоборот, целыми днями валяешься на кровати, как душное зимнее одеяло.
И в глубине души он был с ней согласен.
После фильма Аталия повела его в небольшой, недорогой восточный ресторан с немногочисленными посетителями. Столики там покрывала клеенка. На стенах висели застекленные фотографии Герцля, опирающегося на перила балкона в Базеле, президента Бен Цви[65] и Давида Бен-Гуриона. Еще на стене висел рисунок воображаемого Иерусалимского Храма, слегка напоминавшего казино в Монте-Карло, которое Шмуэль однажды видел на цветной открытке. На стеклах фотографий и рисунка мухи оставили многочисленные следы. Блики желтого света электрической лампочки над стойкой мерцали в черной бороде Герцля. Под потолком ресторана висели три больших вентилятора, один из которых был затянут паутиной. Шмуэль вытащил из кармана ингалятор, почувствовав внезапно, что ему не хватает дыхания. После двух-трех вдохов ему стало лучше.
Вместо знакомых ему больших деревянных серег Аталия на этот раз надела пару нежных серебряных сосулек. Некоторое время они беседовали о французском кино, сравнивая его с американским, об иерусалимских ночах, сравнивая их с тель-авивскими. Шмуэль вдруг сказал:
– По дороге в кино вы позволили мне задать три вопроса, и я уже их растратил. Может быть, вы позволите мне еще только один?
– Нет. На сегодня ты исчерпал квоту своих вопросов. Теперь моя очередь спрашивать. Скажи мне, верно ли, что ты был довольно избалованным ребенком? – И тотчас сама и ответила: – Можешь не говорить. Это лишнее.
22
Но Шмуэль уже рассказывал о своем детстве. Сперва говорил сдержанно, сомневаясь, словно опасаясь утомить ее, а потом увлекся и принялся рассказывать с воодушевлением, многословно и торопливо, спохватываясь на середине фразы и возвращаясь к началу затем лишь, чтобы, снова и снова перебивая себя, представить все под иным углом.
Он родился и вырос в Хайфе, в квартале Хадар ха-Кармель, вернее, родился он в Кирият-Моцкине, а когда ему было уже два года, семья поселилась в съемной квартире в Хадар ха-Кармель, или, в сущности, не поселилась, а вынуждена была переехать, потому что их барак в Кирият-Моцкине сгорел. В два часа ночи все пожрал огонь из-за опрокинувшейся керосиновой лампы. Этот пожар, по сути, его первое воспоминание, хотя как знать, что здесь собственно память, а что – только память памяти, так сказать, смутное, расплывчатое воспоминание, подкрепленное и усиленное рассказами родителей и старшей сестры. Может быть, следует начать с самого начала. Этот барак выстроил собственными руками его отец по прибытии в Эрец-Исраэль из Латвии в тысяча девятьсот тридцать втором году. Он приехал из Риги, там он учился в институте картографии, то есть черчения карт.