Происшествие из жизни Владимира Васильевича Махонина | страница 18
— Чего тебе надо? — спросил я.— Чего плетешься за мной?
— Дай хлеб,— зло сказала она.
— Еще ничего не хочешь? — спросил я. — Видала? — И показал ей фигу.
— Дай хлеб! — Она не сказала это, а прошипела с такой ненавистью, что мне не по себе стало: я, увешанный медалями солдат, испугался ее, что ли?
— Ты с приветом, да? Иди знаешь куда! И быстренько. Ну! — почти закричал я и пошел прочь не оглядываясь, чувствуя, как сильно пахнет моя буханка, видя, как горят голодным огнем глаза людей, думая только о том, как бы поскорее выбраться отсюда и спрятать буханку в вещмешок.
Я выбрался наконец с огороженной тесной территории рынка, забежал в пустынный двор ветхого, убогого дома, спугнув грязную злую кошку, которая рылась в отбросах возле помойного ящика. И увидел, что девчонка с ненавидящими глазами идет за мной следом.
— Уйди,— сказал я.
— Дай хлеб! — зло сказала она, смотря на меня так, будто я был ее злейшим врагом.— Я расплачусь!
— Денег не хватит,— сказал я.— Дуй себе!
— У меня и нет денег.
- Чем же ты будешь расплачиваться? — Я засмеялся.
— Дурак,— не сказала, а прошипела она, дрожа от ненависти, повторяя с исступлением: — Расплачусь, расплачусь! Не знаешь, что ли?
И я понял: она готова за эту буханку черного хлеба расплатиться собой... Я прошел всю войну, увидел все, что можно увидеть на войне, — смерть, радость выживания, страх и упоение боем, но одного не узнал: что такое женское тело. Не знал я этого, хотя долгими вечерами в блиндаже, слушая солдатские рассказы о любовных приключениях, тоже что-то болтал о мнимых своих победах над женским полом. А сам замирал от робости, когда санинструктор Верочка Шестакова оказывала мне знаки внимания, давая понять, что я ей вроде бы нравлюсь. Я очень хотел того же, чего она хотела, но робость была сильнее меня, и я делал вид, что Верочка мне совсем не нравится, хотя она ужасно как нравилась мне. Меня в жар бросало, когда я видел ее, я горел, тело мое звенело...
Верочку тяжело ранило под новый, 1945 год, она умерла, через день в медсанбате в польской деревне. Я пошел проститься с нею, она лежала в ветхом сараюшке, медсанбатовском морге, рядом с другими умершими от ран, ждущими своего часа погребения. Она лежала голая на белой простыне. Сквозь дырявую крышу падал снег. Я впервые видел нагое женское тело — белое, гладкое, как мраморная скульптура, но даже в мертвом, неподвижном этом теле была целомудренная стыдливость...
Девочка смотрела на меня злыми глазами, а я уже не видел этих глаз, я видел голые ее колени, видел груди, хрупкие бугорки, чуть прикрытые тонким платьем.