Советская литература. Побежденные победители | страница 2
«Через несколько минут он говорил, что там все сплошь красноармейцы..»
Да! Весь зал для него будто наполнился бессчетно расплодившимися двенадцатью — и именно потому стал ненавистным. Удивительно ли, что собственное — гениальное — произведение, где Блок отказался от того главного, чем жил и дышал всю жизнь, оказалось самоубийственным актом? «Все звуки прекратились», — скажет он сам. «Его песня была его жизнью, — продолжит Чуковский. — Кончилась песня, и кончился он».
Нисколько не претендуя на хронологическую точность, находясь на уровне метафоры (хотя — хороша метафора, равносильная гибели поэта и оскудению его творческой мощи!), можно сказать: час смерти Блока был первым часом, когда началась советская литература. Как нечто принципиально новое за всю историю отечественной словесности.
Заметим: в час смерти Блока, но еще не в час создания Двенадцати.
Ни одна из самых верноподданных энциклопедий, кажется, не решилась назвать Блока по известному стереотипу: «рус. сов. поэт». Только — «рус. поэт». Отчего бы? Разве не он прожил при новой власти целых четыре года? И, главное, разве не он написал Двенадцать, поэму, объявленную классикой именно «сов. поэзии» (может, и «соцреализма»)?
С подобным дело вообще обстоит любопытно.
Сергей Аверинцев заметил, к примеру, что положение Осипа Эмильевича Мандельштама (1891–1938) и Анны Андреевны Ахматовой (1889–1966) «стало неуютным» раньше, чем у еще одного большого поэта, Бориса Леонидовича Пастернака (1890–1960). «Какую-то роль играл биографический, можно сказать, хронологический фактор… Если поэт по-настоящему составил себе имя только после революции (именно как Пастернак, в сущности, ровесник Анны Ахматовой и Осипа Мандельштама, однако всерьез замеченный лишь в 1922 году, после выхода книги Сестра моя — жизнь. — Ст. Р.), это само по себе побуждало воспринимать его как поэта советского, не „старорежимного“».
Ахматова и Мандельштам имели несчастье составить себе имя несколько раньше, до, — причем (еще одна тонкость) их положение было хуже, чем у тех, кто хоть и считался «старорежимным», но сама его «старорежимность» была солидной. У тех, кто, продолжает Аверинцев, «был бесспорным реликтом старой культуры, до поры до времени состоящим под охраной». Как памятник старины.
Впрочем, что до последнего, это еще как посмотреть. Кто находился «под охраной»? Разве что Валерий Яковлевич Брюсов (1873–1924), который кем только не побывал — и главой декадентов, и страдальцем за русский народ, и глашатаем революционного обновления, и шовинистом-империалистом, — а стал советским чиновником и членом РКП(б). Ознаменовав свое новое преображение стихами, чье заглавие само по себе выразительно: