Тень за окопом | страница 36
— Ну-с, а двадцать пять рублей за те и другие желаете?
— Избави меня Бог, невозможно… Только для вас, потому я вижу, что вы хорошие господа, я мог бы уступить эти часы, — пару за тридцать рублей.
Я ожидала, что Андрей будет торговаться, но он молча вынул из бумажника три десятирублевки и бросил их на стекло, затем взял маленькие часы и сам надел их мне на левую руку, а я надела ему мужские. Когда мы вышли на улицу, Андрюша сказал:
— Ну, вот это и будет наше обручение…
Я ничего не ответила. Было приятно слышать эти слова и немного страшновато, уж очень я любила свободу, и всякий намек на принадлежность кому-нибудь или чему-нибудь всегда царапал мое сердце. Однако, мне захотелось взять Андрея под руку, хотя мы шли от самого Адмиралтейства просто рядом.
Затем Андрей, не спрашивая меня, зашел в магазин Бормана и купил мятной карамели, которую я очень люблю.
Мы решили пообедать вместе. Взяли извозчика и поехали в мой любимый ресторан, может быть, потому, что бывала в нем всего три-четыре раза.
В общем зале народа было немного, и мы великолепно устроились за столиком у окна. Закусили салатом из омаров и оба пришли в отличное расположение духа.
— Ты знаешь, — сказал Андрей, — я совершенно искренне сказал, что это было наше обручение, не кольцами, а часами. Бог его знает, окончишь ли ты когда-нибудь свои курсы и повенчаемся ли мы, но фактически ты моя жена уже три года, самый близкий человек и, как я тебя мысленно называю, любимейшая из любимых.
Он проглотил несколько ложек супа и, нежно глядя, продолжал:
— Вот, с твоей точки зрения, часы — это только часы… Ты знаешь, я немного мистик и, по-моему, эта вещь нечто почти живое. Когда я отбывал воинскую повинность в Одессе, то в свободное время терпеть не мог гулять по большим улицам, а всегда уходил к морю, на Ланжерон. Здесь возле народных купален было место, где кончался порт и начинался открытый берег, сплошь занятый убогими, сколоченными из досок, рыбачьими жилищами, — их даже нельзя назвать домиками. В будний осенний день здесь можно было встретить только или так называемых босяков или рыбаков-греков, правда, давно обрусевших, — и хохлов. Все они жили дружно, иногда голодали, а иногда зарабатывали так, что на душу приходилось рублей по пятьдесят. И тогда начиналось пьянство и кончалось оно в большинстве случаев ссорами, во время которых самая отборная, самая, так сказать, художественная брань висела в воздухе. Ругаться разрешалось, как угодно, и даже считалось признаком хорошего тона и талантливости, но строго-настрого местный обычай запрещал в такое время упоминать имя Николая Угодника и затем слово «часы». Последнее обстоятельство меня очень заинтересовало, и однажды, катаясь по морю с моим другом, лодочником Мавриди, я спросил его: почему часы считаются священным словом. Мавриди был умный, полуинтеллигентный грек и объяснил мне, что, зная, который час, каким-то способом можно вполне определить, находясь в открытом море, где восток, а где запад, и что часы не раз спасали многих рыбаков, так же, как и молитва Николаю Угоднику, икона которого есть на каждой шлюпке. И добавил еще Мавриди, что часы, которые человек долго носит, «знают и чувствуют своего хозяина», но в чем именно это выражается, грек не сумел мне рассказать, мотал головой, щелкал языком и только повторял: «это верно, это верно, уж я тебе не солгу, только не нужно об этом говорить».