Царь и султан: Османская империя глазами россиян | страница 48



. Однако, в отличие от угона в плен в Северном Причерноморье, «выкупное рабство» на османо-габсбургской границе в XVI и XVII столетиях было двусторонним и подданные султана могли попасть в плен к христианам почти с той же долей вероятности, что и превратить последних в своих собственных пленников[194]. То же касалось и средиземноморского пиратства, хотя количество «турок», бывших гребцами на галерах папы римского или французского короля, по всей вероятности, существенно уступало количеству европейских рабов в Северной Африке[195]. Разница в количестве христианских и мусульманских пленников была еще более разительной в случае с Северным Причерноморьем, несмотря на то что донские и запорожские казаки время от времени захватывали в плен турок и татар, которые становились слугами московских бояр и послепетровских аристократов[196]. Наконец, при всем том, что в раннемодерный период в османском плену оказались сравнимые количества западно– и восточноевропейцев, многочисленные французские, итальянские, испанские и британские описания варварийского плена контрастируют с редкими восточноевропейскими описаниями османской неволи.

По сравнению с западноевропейскими рассказами о плене в Северной Африке российские повествования об османской неволе редки, однако они представляют собой уникальную возможность реконструировать испытания сотен тысяч царских подданных, угнанных во владения султана[197]. Благодаря этим источникам современный исследователь может создать представление о том непростом выборе, перед которым стояли православные пленники в мусульманской стране, об их попытках улучшить свое положение и тех компромиссах, на которые им приходилось при этом идти. В то же время рассказы о плене свидетельствуют об изменении социального и культурного профиля самих рассказчиков. Так, подавляющее большинство крестьян, казаков и служилых людей, попавших в плен в XVII столетии, были неграмотны, и их истории доступны нам лишь через расспросные листы Приказа Патриаршего дворца. Напротив, российские дипломаты и офицеры, оказавшиеся в плену в ходе русско-османских войн конца XVIII – начала XIX века, были способны поведать о пережитом с большим или меньшим литературным талантом и порой демонстрировали знание западных описаний варварийского плена.

Составленные на протяжении более чем двухсотлетнего периода, российские рассказы об османском плене свидетельствуют о примечательном изменении отношения к пленникам. Первоначально те, кому удалось вернуться на родину, не вызывали того сочувствия, какое получали в более поздний период. Проведя годы вдали от православной земли, такие люди представлялись подозрительными московским властям, озабоченным религиозными практиками своих подданных. Для того чтобы преодолеть подозрение в вероотступничестве и интегрироваться вновь в московское общество, некоторые из возвращенцев, в особенности военные люди, пытались представить свое пребывание в плену как продолжение службы царю. Первоначальная ассоциация плена с вероотступничеством также преодолевалась в результате смещения нарративов плена и паломничества в Святую землю; рассказчики о поломничествах порой становились пленниками, преследуя вполне христианские цели. С течением времени вестернизация российских элит способствовала секуляризации восприятия неволи, не лишая последнюю характеризовавшей ее изначально амбивалентности. Не будучи уже глубоко озабочена религиозными практиками пленника, образованная публика конца XVIII столетия все еще вопрошала о порядочности и моральной чистоте человека, которому удалось вернуться из плена. Для того чтобы сделать состояние неволи совместимым с понятиями о дворянской чести, авторы нарративов об османском плене начала XIX столетия представляли себя в качестве бессильных заложников «варварства» и фанатизма мусульманских толп, которых время от времени унимал «благородный турок». Ориентализация плена делала опыт пленников одновременно и увлекательным, и достойным сочувствия в глазах читающей публики.