Испанцы трех миров | страница 91



У всех на лицах соленые жгучие брызги морского горизонта, для кого-то желанные, для кого-то нестерпимые, радостные или горькие, сулящие покой или тревогу. Но этот неизбежный знак, хотим мы того или не хотим, на мгновение всех нас роднит темной и мизерной никчемностью жизни.


ОТТЕНКИ НОСТАЛЬГИИ


В расцветшей жимолости на стене тихой улицы, где заблудилось, забыв о времени, позднее солнце, наперебой сумасбродят воробьи. Покой. Обитель одиночества. Тайная жизнь тишины.

В доме напротив клерк за клеенчатым столом, над двумя колонками доходов и расходов, смотрит на жимолость и грустит, потому что круглый год видит ее, ту же самую, что пахла в детстве.

Запах жимолости! В мягком вечернем воздухе, пропитанном испарениями — только что поливали — серого асфальта и бурого кирпича. Расцветшие веточки оживают, подрагивая флажками завтрашнего праздника.

В гостинице напротив постоялец над упакованными чемоданами и кроватью, застеленной для кого-то другого, смотрит на жимолость и грустит, потому что круглый год видит не ту, что пахла в детстве.


ОСЕННЯЯ ПОРА


Солнце осеннего предвечерья докрасна раскаляет кирпичную стену, и золотистая зелень кипарисов съеживается, обугленная жаром.

Вверху, вон на той террасе белокурая девочка меня поцеловала. Потом выросла, вышла замуж, родила детей и умерла молодой.

Моя мать вышла из ворот, такая красивая, такая ласковая, поникла, оступилась и ушла под землю.

Врач, мой друг, меня опекавший, сменил черную бороду на белую и умер.

А я, живу еще или мертв?

Какими дивными были здесь осенние вечера, какими яркими, сильными, полными соков и красок. До того красивыми, что щемило сердце.

Потом я встречал их в другом краю, и еще где-то, и еще. И ни разу там, где хотел их видеть. Такие красивые, что щемит сердце.

Там, на перепутье, где сходятся дороги, где все утешатся и все воскреснут.


СКРИПАЧКА

(Бордо)


Старая улица — камень, сырость и плесень — захлестнута ветром, колючим ветром, ощетиненным ножами, готовым растерзать все на свете. Все наглухо закрывается, запирается. И густеет недобрая ночь.

Уже затеплились первые огоньки и мутная луна над рекой — и вдруг в немой тьме нестерпимое, полное мольбы и животной боли рыдание скрипки, явно в хороших руках.

Играла молодая женщина, высокая, тоненькая, как детская косточка, увядшая и все еще красивая, в линялом мятом платье, когда-то бальном, с голыми ключицами и лопатками. В этой сумятице звуков и чувств она казалась призраком иного мира и другого времени, лучшего, если такие бывают. И, держась за ее подол, худая низкорослая девочка, большеглазая и большеголовая, сунув палец в рот, натужно смеялась.