Испанцы трех миров | страница 8



На долгие годы — сорок лет — Зенобия стала для поэта подругой, спутницей, помощницей, даже сотрудницей (они вместе переводили Тагора и Синга), а заодно и сиделкой — он часто болел. Хименес посвящал ей книги. Последнее посвящение было прощальным: «Той, кого я так любил и не смог сделать счастливой».

По возвращении из Америки семья поселилась на окраине Мадрида. Хименес обил пробкой стены и отгородился не только от автомобильных гудков, но и от академий, газет, репортеров и перспективы стать кумиром. В потрясенном мире нейтральная Испания была сравнительно благополучной, но благополучие это оказалось шатким и недолгим; в конце мировой войны оно рухнуло. Готовя военную диктатуру, крепла реакция, но крепло и сопротивление. Полгода длилась, всколыхнув всю страну, крупнейшая забастовка — бастовали на родине Хименеса, на тех самых медных рудниках, что отравили реку его детства. И настали роковые тридцатые — революция, крах монархии, растущая борьба республиканцев и националистов и франкистский мятеж.

Война быстро переполнила мадридские приюты, и Хименес взял к себе в дом двенадцать сирот. Материально он рассчитывал на многотомное Собрание сочинений и на лавочку народного искусства, где жена была одной из совладелиц. Но с началом войны народу стало не до искусства, а Собрание сочинений прекратилось на первом же томе. Хименес оказался в отчаянном положении. На беду на улице Веласкеса, куда он перебрался со своими беспризорниками, обосновался штаб анархистов, которые сразу невзлюбили поэта. Библейская внешность Хименеса вселила в них подозрение, что он верит в Бога. Это было более чем опасно. За линией фронта, в его Андалузии, свирепствовал террор, но и в стане республиканцев крайностей хватало. «Гражданская война — это не война, это болезнь, — писал Сент-Экзюпери, очевидец событий, — больше расстреливают, чем воюют». Поводом для расправы могла стать фуражка инженера, университетский значок или образок на стене. В Барселоне к Пабло Казальсу, уже всемирно известному, явился рабочий патруль и пригласил на «прогулку» (испанский эвфемизм той поры, наподобие российского «в штаб к Духонину»). «Но я же ваш!» — растерялся убежденный республиканец Казальс. Ответ был: «Наши в таких домах не живут». — «Я музыкант». — «Ах, музыкант? Ну, так сыграй нам». Казальс играл больше часа; анархисты, уходя, прослезились — то ли от музыки, то ли от мысли, что едва не пустили в расход такого милого человека.