Испанцы трех миров | страница 164
Джеймс Джойс
Когда я вчитываюсь в Джойса (говорю «вчитываюсь», поскольку у меня нет самонадеянной уверенности, что читая и тем более читая с трудом, я полностью понимаю произведения настолько личные и самоценные), его проза кажется мне моей Гвадианой, рекой, чье русло на андалузский манер то возникает, то снова уходит под землю. Понятно, что река течет, она здесь, но мы не уверены в этом, потому что она смыкает веки, закрывает глаза, и мы не видим течения. Время от времени глаза открываются не для того, чтобы видели мы, а для того, чтобы видеть самой. В этом, по-моему, секрет Джеймса Джойса. Джойс, в потоке своей прозы, внутреннем и внешнем, открывает глаза и смотрит, чтобы видеть, а вовсе не затем, чтобы увидели его. И то, чем делятся с нами Джойс и Гвадиана, это отражение неба, нашей воздушной кровли в глазах пространства. Иное, внутреннее, — это не отражение, а потайная суть, и мы ошеломленно видим ее в упор, сквозь тело или сквозь землю.
И самовыражаются они родственно: река — бессознательным музыкальным шумом, Джойс — осознанной речью, эхом окрестных голосов, мыслью, подобной музыкальным идеям, и музыкой слов, расчлененных и жаждущих разобщенность обратить в общение и в новом сочетании обретающих смысл, как привитые черенки, как магниты одних звеньев любви, утраченных другими ее звеньями. Это новый смысл и неожиданный, как если бы привыкший спать с открытыми глазами вдруг проснулся на развилке двух разбуженных жизней, внешней и внутренней.
В своем творчестве Джойс спит внешне, реже — внутренне. В обоих случаях мы видим лишь самое эфемерное: тело во время сна и сон во время бодрствования.
Хочется добавить — бодрствуют, чтобы не проснулась душа, засыпают и забываются снами, чтобы не проснулось тело. Написанное Джойсом мне кажется одним из тех закатов в большом городе или в чистом поле, тех прощальных миров, которые затихают отголосками всех времен, всех стран и всех земных наречий. И того единственного, которому не учимся и все-таки понимаем, материнской речи, внятной всем органам чувств, потому что это их язык, внятный всем и каждому единый язык мироздания.
Время
(фрагменты неоконченной книги воспоминаний)
Угасли багрянец, зелень и желтизна заката, и ночь одурманила все на свете и меня самого. Я растворяюсь без остатка, не ощущая ни чужого, ни своего. Как вода в воде. Сейчас я — пустынный берег во тьме, и вся моя жизнь, как прилив, смывает следы моих кораблекрушений. Воспоминания захлестывают, как волны, дробятся и проникают в мельчайшие мои поры, насыщая своей горькой солью. Одно воспоминание, другое, третье — медленно и мерно. Я лишь губка, воронка, и мир вливается в меня, как в отверстие для входа. Выхода нет. Только я и прошлое. Единственная возможность покоя — возможная смерть; человек, как померкшая звезда, открывает шлюзы своему отжившему мироустройству. В материнской утробе я жил девять месяцев беспамятно; если роды — наше безотчетное сотворение, то смерть окажется безотчетным растворением. По части сознания — чем отличается могила от матки? Я помню, что дважды умирал, не осознавая этого, не чувствуя ни страха, ни тоски, ни волнения, не ощущая ни жизни, ни смерти. Один раз во время шторма, когда я скатился с трапа и пролежал, не знаю, как долго, у бакборта, исчезнувший для всех и для себя самого. Второй случай — общее отравление от инъекции морфина, врач холодным утром поторопился. Меня рвало, и мне было все равно — тошнить в десятый или сотый раз. Я