Последние поэты империи: Очерки литературных судеб | страница 59



Глеб Горбовский вспоминает: «Рубцов не любил заставать у меня кого-либо из ленинградских поэтов, все они казались ему декадентами, модернистами… пишущими от ума кривляками. Все они — люди, как правило, с высшим образованием, завзятые эрудиты — невольно отпугивали выходца „из низов“, и когда Николай вдруг узнал, что я — недоучка и в какой-то мере скиталец, бродяга, то проникся ко мне искренним уважением. Не из солидарности неуча к неучу… а из солидарности неприкаянных, причем неприкаянных сызмальства…»

Глебу выпало право на жизнь. Продолжать в этой новой жизни свои былые ущербные темы в поэзии было бы бессмысленно и глупо. Надо было писать новые стихи.

В этом крутом поэтическом повороте судьбы влияние советского официоза абсолютно ни при чем, как бы ни упрекали поэта в некоем конформизме его былые сотоварищи из круга Иосифа Бродского. На него влияла вечность, влияли Смерть и Жизнь. Ему открывались новые христианские истины. Что значат в таком раскладе какие-нибудь чиновники из обкома партии или Союза писателей? Думаю, что в семидесятые — восьмидесятые годы официоз вообще мало что значил в жизни крупных писателей. Настоящая литература и официозная литература существовали параллельно, не задевая друг друга, что бы сейчас ни говорили именно те, кто любил угождать любым властям. А для Глеба Горбовского, внутренне пережившего свою смерть, дальнейшее существование означало: если ты не умер, надо искать смысл своей будущей жизни.

На лихой тачанке
Я не колесил.
Не горел я в танке,
Ромбы не носил.
Не взлетал в ракете
Утром, по росе…
Просто жил на свете,
Мучился, как все.
(«На лихой тачанке…», 1969)

Самое трудное для поэта — прийти к «неслыханной простоте» стиха, минуя иронию, издевку, рефлексию, научиться всерьез говорить о главном. Простым лирическим словом передать таинственность бытия. Сочетать былую изысканность стиля с обретенными христианскими представлениями о мире. «Я серьезен. Я — камень. Я все перетрогал и взвесил. / И всего тяжелее — раздетое сердце мое».

Может быть, после полосы отчуждения, после окаянно-могильных, очаровывающих своим тленом стихов начались у Глеба Горбовского поиски веры?

Все более чуждым становился он для поэтов полудиссидентского круга. Что-то внешне незримое, но весомое, важное и понятное многим разделяло его и Кушнера, Бобышева, Наймана. Их поэтический «„фонарь“, — как вспоминает Горбовский, — походил на клетку с птицами, которые неожиданно оказались певчими… но песни их далеко не всем нравятся…» Да и он сам со своею неприкаянностью лирического бродяги, к тому же еще «затеявшего» поиски христианской веры, простого слова к читателю, был явно чужд этим мастерам поэтических конструкций, почитателям словесной игры. Впрочем, и сам поэт был откровенен в неприятии отчужденных от России коллег по поэтическому цеху.