Том 5. Набоб. Сафо | страница 3
Вот все, что я хотел сказать. А теперь, покончив с чистосердечными заявлениями, скорей перейдем к делу. Мое предисловие, вероятно, найдут слишком кратким, любопытные будут разочарованы, не отыскав в нем желательного им «перца». Ничем не могу быть им полезен. Как бы ни была коротка моя заметка, я не прочь был бы еще сократить ее раза в три. В предисловиях плохо главным образом то, что они мешают писать книги.
Альфонс Доде
I
ПАЦИЕНТЫ ДОКТОРА ДЖЕНКИНСА
На пороге своего небольшого особняка на Лиссабонской улице стоял свежевыбритый, с сияющими глазами, с полуоткрытым от довольства ртом, с ниспадающими на широкий воротник сюртука длинными, тронутыми сединой волосами, широкоплечий, здоровый и крепкий, как дуб, прославленный ирландский доктор Роберт Дженкинс, кавалер турецкого ордена Меджидиэ и особо почетного ордена Карла III Испанского, член многих научных и благотворительных обществ, председатель и учредитель Вифлеемских яслей, — одним словом, Дженкинс, изобретатель широко известных мышьяковых пилюль, Дженкинс, самый модный врач в 1864 году, самый занятой человек в Париже. Был конец ноября, утро. Доктор уже собрался сесть в свою карету, когда окно во втором этаже, выходящее на внутренний двор особняка, приоткрылось и женский голос робко спросил:
— Вы вернетесь к завтраку, Робер?
О, какой доброй, прямодушной улыбкой вдруг озарилось выразительное лицо ученого и апостола! Взгляд его, обращенный с нежным приветом к мелькнувшему за раздвинутой портьерой уютному белоснежному пеньюару, говорил о супружеской любви, спокойной и непоколебимой, которую привычка скрепляет мягкими, но прочными узами.
— Нет, мадам Дженкинс, — он любил, обращаясь к ней при других, подчеркивать звание законной супруги, словно находя в том душевное удовлетворение и как бы исполняя свой долг по отношению к женщине, дававшей ему столько радости в жизни, — нет, не ждите меня. Я завтракаю на Вандомской площади.
— Ах, да!.. У Набоба! — сказала прекрасная г-жа Дженкинс с весьма заметным оттенком уважения к атому персонажу из «Тысячи и одной ночи», о котором вот уже месяц говорил весь Париж.
Потом, после некоторого колебания, она произнесла очень нежно и совсем тихо, так, чтобы ее слова, заглушенные тяжелыми портьерами, мог расслышать один доктор: