Поздние новеллы | страница 6



Вообще-то он отдает себе отчет в том, что предмет жениного предпочтения избран с большим благородством, чем его, что тяжелая мужественность Кусачика, возможно, повесомее более уравновешенного очарования отцовской любимицы. Но сердцу, полагает он, не прикажешь, и его сердце принадлежит малышке, с тех пор как она явилась на свет, с тех пор как он в первый раз увидел ее, и почти всегда, держа ее на руках, вспоминает тот первый раз: это произошло в светлой палате женской клиники, где родилась Лорхен — через двенадцать лет после больших. Он вошел, и почти в то же самое мгновение, когда, ободренный материнской улыбкой, осторожно отвел занавеску кукольной кроватки с балдахином, что стояла подле большой и где помещалось маленькое чудо (оно лежало в подушках, будто облитое ясным светом восхитительной гармонии, дивно вылепленный образ — совсем еще маленькие ручки уже так же красивы, как сейчас; открытые глаза, тогда небесно-голубые, отражают светлый день), — почти в ту же секунду он почувствовал, как его схватило, скрутило; это была любовь с первого взгляда и до гробовой доски, неведомое, нежданное, нечаемое — если апеллировать к сознанию — чувство овладело им, и он сразу, с изумлением и радостью принял, что оно на всю жизнь.

Впрочем, доктору Корнелиусу известно, что вопрос нежданности, абсолютной непредвиденности и даже полной невольности этого чувства, если приглядеться, несколько сложнее. Вообще-то он понимает, что оно неспроста навалилось на него, привязало его к жизни, что неосознанно он был готов к нему, вернее сказать, подготовлен, что-то в нем было подготовлено для того, чтобы в нужный момент породить это чувство, и это «что-то» есть его ипостась профессора истории. Звучит крайне странно, но доктор Корнелиус этого и не говорит, просто иногда знает — украдкой улыбаясь. Знает, что профессора истории любят историю не когда она происходит, а когда уже произошла, что они ненавидят текущие перемены, воспринимая их какими-то незаконными, нелогичными, наглыми, одним словом, «неисторическими», и душой тянутся к логичному, добропорядочному и историческому прошлому. Ибо прошлое, вынужден признавать университетский ученый, прогуливаясь перед ужином по набережной, окутано атмосферой вневременного и вечного, и атмосфера эта намного милее нервам профессора истории, нежели наглость настоящего. Прошлое увековечено, а значит — мертво, и смерть является источником всякой добропорядочности и всякого сохраняющегося чувства. Доктор таинственно прозревает это, одиноко шагая сквозь мрак. Именно его сохраняющийся инстинкт, его чувство «вечного» спаслось от наглости времени в любви к дочери. Ибо отцовская любовь и дитя на груди матери безвременны, вечны и потому так священны и прекрасны. И тем не менее Корнелиус сквозь мрак угадывает, что с этой его любовью что-то не так, не совсем в порядке — он теоретически признается себе в этом во имя науки. Она имеет в своем истоке некую пристрастность, эта любовь; в ней есть какая-то враждебность, какое-то отторжение, отказ от истории, находящейся в стадии становления, ради истории свершившейся, а значит — смерти. Да, довольно странно — и тем не менее верно, в известной степени верно. Его пылкость по отношению к этому чудесному кусочку жизни, к его порождению имеет что-то общее со смертью, связана со смертью, она против жизни, и в известном смысле это не очень-то красиво, не очень-то хорошо, хотя, конечно, было бы безрассуднейшим аскетизмом из-за таких случайных научных прозрений вырвать из сердца самое прекрасное, самое чистое чувство.