Поздние новеллы | страница 53
— Погоди, Анна, погоди, ни слова больше, что ты такое говоришь, я не могу этого слышать! Ты плачешь вместе со мной, твоя забота полна любви, но то, что ты говоришь, твои предложения, они невозможны, они мне отвратительны. Изгнать его? Отослать? Куда завела тебя твоя заботливость! Ты говоришь о прекрасной природе, но своими немыслимыми требованиями бьешь ее по лицу, ты хочешь, чтобы я ударила ее по лицу, задушив болезненную весну, которой она чудесным образом одарила меня! Какой это был бы грех, к тому же какая неблагодарность, какое предательство по отношению к ней, к природе, и какое отступление от веры в ее благое всемогущество! Помнишь Сару, как та согрешила? Она рассмеялась про себя, стоя у входа, и сказала: «Мне ли, когда я состарилась, иметь сие вожделение? И господин мой стар». Тогда сказал в сердцах Бог, Господь: «Отчего это рассмеялась Сара?» По моему мнению, она рассмеялась не столько из-за своего собственного иссякшего возраста, сколько потому, что и Авраам, ее господин, был так стар и в летах преклонных, уже девяносто девять. Какая женщина не рассмеялась бы при мысли об утолении вожделения с девяностодевятилетним, хотя любовная жизнь мужчин и не так строго ограничена, как женская. Мой же господин молод, цветуще-молод, и насколько же легче и завлекательнее мне мысль о том… Ах, Анна, верное мое дитя, я имею сие вожделение, постыдное, скорбное вожделение в крови, в желаниях и не могу отделаться от него, не могу бежать в Таунус, а если ты уговоришь уехать Кена, — мне кажется, я возненавижу тебя до самой смерти!
Велика была боль, с какой Анна слушала эти безудержные, опьяненные слова.
— Моя дорогая мама, — подавленно сказала она, — ты очень взволнована. Сейчас тебе необходим покой и сон. Прими с водой двадцать капель валерианы, даже двадцать пять.
Это безобидное средство часто хорошо помогает. И смею тебя заверить, что по собственному почину не предприму ничего такого, чему противится твое чувство. Пусть это заверение послужит твоему спокойствию, ради которого я готова на все! Если я пренебрежительно говорила о Китоне, которого уважаю как предмет твоей привязанности, хотя должна бы проклинать его как источник твоих страданий, то ты поймешь: тем самым я лишь старалась способствовать тому, чтобы ты успокоилась. За доверие я бесконечно тебе благодарна и надеюсь, даже твердо верю, что признанием мне ты несколько облегчила душу. Возможно, оно станет предпосылкой твоего выздоровления… я хочу сказать, спокойствия. Эта любимая, жизнерадостная, такая дорогая всем нам душа придет в себя. Она любит, страдая… Ты не думаешь, что, скажем, со временем она могла бы научиться любить без страдания, в согласии с разумом? Видишь ли, любовь… — Анна говорила это, бережно ведя мать в спальню, чтобы накапать ей в стакан валерианы. — Любовь может таить в себе все, что угодно, столько всего покрывается ее именем, и все-таки она всегда остается собой! Например, любовь матери к сыну… Я знаю, Эдуард тебе не особенно близок… но эта любовь может быть очень искренней, очень страстной, она может мягко, но отчетливо отличаться от любви к ребенку того же пола и все же ни на секунду не выходить за рамки материнской. Что, если ты используешь тот факт, что Кен мог бы быть твоим сыном, дабы перевести испытываемую тобой нежность в материнство, на благо себе поселишь ее в материнском лоне?