Моя сто девяностая школа (рассказы) | страница 115



В классных разговорах у нас мелькали имена Маяковского, Хлебникова, Крученых. Мы воспринимали Блока и отвергали Игоря Северянина. Словом, мы интересовались поэзией. И многие даже мечтали быть поэтами. Во всяком случае, Леня Селиванов, Павлуша Старицкий, Ваня Розенберг и Юзька Бродский часто щеголяли своими стихами.

В частности, Юзька принес однажды стихи, навеянные, видимо, поэтом Даниилом Хармсом. Он прочел свой стих на вечере в школе:

Елизавет Бам! Елизавета Бам!

В твою перину бух! В твою перину бах!

Ораниенбаум, бух, бах!

Любовь Аркадьевна покинула зал. Она преподавала у нас французский и предпочитала таких поэтов, как Ронсар, де Мюссэ, в крайнем случае Лафонтен.

Вторым на этом вечере выступал Леня Селиванов.

Он был в бежевой толстовке, в валенках и в цилиндре. - Я прочту стихотворение про кошку моих соседей, - заявил он.

Как пробка из окошка

Вылетела кошка.

На моей памяти

Ее хвост, стоящий, как памятник.

Глаза у ней зеленого цвета.

Я долго думал: кошка ли это?

Может быть, она не кошка, а кот.

Вот...

Раздались рукоплескания, а наша преподавательница литературы Мария Германовна сказала:

- Может быть, это не кошка, так же как Селиванов не поэт.

- Мария Германовна еще не доросла до такой литературы, - заявил Селиванов. - Меня поймут не раньше чем через десять лет.

Розенберг писал понятнее, но обходился без рифмы. Он писал белые стихи.

По каналам Венеции скользят гондолы.

И в них сидят римские патриции.

А в Риме папа, конечно, римский,

И имя у папы Пий, и это имя не нравится маме.

Мама, конечно, тоже римская,

Она проживает в замке дожей,

Который омывают воды канала.

И итальянские голуби садятся на карнизы замка,

Воркуя о чем-то опять же по-итальянски.

И стройные пинии, почти зеленые и немного синие,

Стоят вдоль ограды на виа Чирчини.

В Розенберге всегда сказывался эрудит, и его стихи были чем-то симпатичны нашему историку Александру Августовичу Герке. Он говорил: "Розенберг любит историю, много читает, и в его стихах я что-то вижу, хотя и не знаю что".

Но всех забил Старицкий. Во-первых, он вышел на эстраду в серой толстовке и босиком, как Лев Толстой.

Во-вторых, он нарисовал у себя на левой щеке губной помадой сердечко, и, в-третьих, он читал шепотом.

Я запомнил только одно четверостишие:

Небо плевалось. Бамбунил дождь

Желтый с зеленым. Молния валится.

Ты не любишь меня? Ненавидишь?

Ну, что ж?

Все равно я живу. Я - Старицкий.

И все девчонки ему бешено хлопали.