Воспоминания | страница 14
Мать знала покойную Варвару Дмитриевну, урожденную Иловайскую, – бывала с отцом на раутах у Цветаевых. Любовалась ею, ужаснулась смерти ее от родов и голосу, обращенному над могилой к вдовцу: «На чаёк с вашей милости!» Об этом она писала в своем дневнике. Она вступила второй женой в дом, в котором еще пахло смертью. Она плохо рассчитала свои силы по отношению к старшей из этих детей и не справилась ни с замкнутым нравом той, ни с горячим нравом своим, оставив в падчерице своей навсегда недобрую память.
Может быть, плохо рассчитала она свои силы и как женщина и жена, нежданно начав страдать от приездов в дом художника, писавшего – по фотографиям, локону, атласному корсажу, по указаниям безутешного мужа – портрет умершей красавицы предшественницы, дух которой еще веял в доме. Может быть, не все удалось утопить в книгах, тетрадях дневника и в рояле, может быть, много ошибок она сделала в доме, куда вошла? Но на брак с человеком на поколение старше, не увлекательным ни наружностью, ни всем складом пожилого уже ученого, не понимавшего музыки – ее главного таланта и страсти, согласилась она из-за желания превозмочь трудом воспитания чужих детей, простой человеческой жизнью – трагизм своей первой любви. Материальных соображений тут не было – она была обеспечена своим отцом. Нелегко получила она и согласие отца на брак с пожилым профессором. Дед наш хотя глубоко уважал отца и его бескорыстный труд по созданию первого в Европе педагогического Музея скульптуры и живо заинтересовался этим Музеем, но не находил основателя его подходящим мужем для своей единственной дочери, для которой он мечтал об ином.
Из дневников матери знаю о случае, когда, приехав к дочери после ее замужества, дед наш застал ее в слезах: с холста на мольберте с прелестной полуулыбкой глаз и рта, с розой у голубого корсажа смотрела в залу своего дома – ушедшая. Помнится, будто наш дед захотел указать мужу дочери на его неделикатность, но дочь удержала его – ведь в своем дневнике она упрекала себя в ревности – «К кому же? К бедным костям на кладбище?..»
И портрет был закончен, повешен в зале, вознесен выше голов человеческих, на бессмертную высоту Памяти. И быть может, о ней, угасшей в расцвете, о себе той, семнадцатилетней, о нем, угасшем для нее тоже в расцвете любви, обо всех, кто были, и всех, кто придут и пройдут, – гремели, ниже портрета, но взвиваясь выше него, выше потолка сумеречной вечером залы, Бетховен и Гайдн, Григ и Моцарт, Верди и Шуман, Чайковский, шубертовская неоконченная симфония и Шопен, Шопен… Шопен… Под них мы засыпали. Нередко играла с мамой в четыре руки ее подруга Тоня – синеглазая, красивая, нежная. Их лица были оживленны, музыка полнила дом радостью. Тогда все говорили о пианисте Гофмане. Его имя гремело. На его концерты ломилась вся Москва. Мама не пропускала ни одного. Как драгоценность хранила его портрет с дарственной надписью.