От Пушкина к Бродскому. Путеводитель по литературному Петербургу | страница 55



– Вале,га п, гивет! Мне очень понравились твои гассказики в «Молодом Ленинг, гаде».

«Рассказики»! Величие свое он строил уже тогда! Мне тоже хотелось сказать, что мне тоже понравился его «стишок» – странный, непонятно почему отобранный равнодушными составителями (и кстати, единственный, напечатанный здесь). Господи – как, что и почему тогда печатали? Тяжелые, нервные годы. Но заквасились мы там и тогда, в нашем «Преображенском полку» – а дальше уже только реализовались, кто где и как смог.

Инициатива разговора с русистами переходит, естественно, к нему. Да – он по-новому научился говорить – настоящий международный профессор. Интересная находка – заканчивать каждое свое утверждение вопросительной интонацией, как бы требующей немедленного общего подтверждения. «Так развивалась русская история, да?» «И этот стих был очень плохой, да?»… Что-то наполовину английское слышится в этой интонации. И действие ее неотразимо.

Потом я наблюдал, как десятки наших продвинутых филологов копировали эту интонацию, становясь тем самым в ряд «непререкаемых».

После беседы мы идем на выступление, проходим через замечательный кампус – белые домики студентов, привольные лужайки с раскидистыми дубами, запах скошенной травы.

В большом зале сначала что-то говорим мы с Голышевым, я читаю свой рассказ «Случай на молочном заводе», о шпионе, залезшем в творог, который пришлось съесть. Американцы «врубаются», смеются, аплодируют. Потом на трибуну выходит Бродский. Прокашлявшись, он, чуть картавя, начинает читать – и мое сердце обрывается, падает. Что так действует – голос? или – слова?

Я входил вместо дикого зверя в клетку,
Выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
Жил у моря, играл в рулетку,
Обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
Трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
Надевал на себя, что сызнова входит в моду,
Сеял рожь, покрывал черной толью гумна
И не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
Жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
Перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
Из него будет раздаваться лишь благодарность.

Была тишина. Потом – овация. Он стал читать этот стих уже по-английски.