Поцелуй Раскольникова | страница 70
– Ты не заметил, кстати, внизу открыт подвал?
– Кажется, открыт.
– Будут кошки мяукать.
– Опять не выспимся.
– Что-то устаю от лестницы. Крутая больно.
– Эх ты, старуха.
– Старуха.
– Может, ты беременна?
– Нет, не беременна. Не смотри.
(«Из окна твоей комнаты окна соседнего дома…»)
– Прочесть стихотворение?
– Прочти.
– Из окна твоей комнаты окна соседнего дома, словно комикса кадры с последней страницы журнала для детей и подростков та-тата, та-та-та влекомый тра– та-та-та, та-та-та не знала.
– И все?
– Больше не придумал.
– А что ты скажешь, если я предложу тебе котлету.
– Холодную?
– Как пожелаешь.
– Скажу спасибо.
А еще я скажу вот что…
Он удивлялся (немного) той серьезности, с которой она воспринимала его тягу к самовыражению (если об этом можно говорить без иронии), или, точнее, к выражению своего мирочувствования, или еще чего выражению, – чего она не знала, да и сам он не отдавал себе в этом отчета. Но: я тебе мешаю? Я больше не буду, – и залезала на тахту, по-турецки подобрав под себя ноги; в руках поблескивали спицы, начиналось таинство вязания. Он же, предоставленный самому себе, приступал к тому, что она называла работой. Он работал. Сидел за столом, глядел куда-то в пространство и думал. У него была склонность (слабость? способность?), которую кто-то из классиков определил как «привычку записывать». И он записывал, испытывая при этом необъяснимое беспокойство, а что – неважно, впечатления прожитого дня, как правило. Он действительно, не знал, что должно получиться и, главное, зачем; он просто ощущал необходимость написать несколько слов, чтобы вычеркнуть больше половины и оставить самые нужные. Ими он хотел выразить все. Ни много ни мало: все. И постоянство маятника, качающегося на часах, и танец огромного комара на стене над обоями, и напряженность дыхания неугомонного А. С., шаркающего по коридору, и неожиданное начало дождя (первые капли бьются в стекло, как мотыльки, когда мчишься в автомобиле), и желание жить – невообразимое! – вцепившись, будто что-то случилось, в бряк поварешки, в тормозной скрежет, в дурацкую фразу «брови красят против их роста», – услышанную сегодня в автобусе; все и все сразу: жизнь, счастье… Или как же у Пушкина? Семья, любовь etc. – религия, смерть. Нет, не об этом. Это был не дневник; о дневнике нельзя знать никому, одна лишь догадка о его существовании, пусть даже самого близкого человека, уже обессмысливает идею абсолютной искренности. Он думал: судьба дневника – огонь, и недоумевал, как чьи-то дневники попадали к читателям. Он просто «работал», искал слова тут же, на глазах у Оли. Если угодно, упражнялся в стиле (так проще); правда, любое упражнение есть подготовка к чему-то, а он не преследовал целей, находя самодостаточность в самом процессе изобретения фразы. Пытался остановить мимолетное с помощью грамматических конструкций; мимолетное пролетало мимо, у него ничего не получалось, – но он пытался, – и чувствовал, что получается что-то (что-то «чуть-чуть»), и тогда удивительная радость вырастала внутри него, и эта радость становилась еще радостней оттого, что, отражаясь на его лице, она передавалась и Ольге. Он умер бы от стыда, наверное, если бы здесь, на тахте, сидел другой человек, – подумать страшно, кто-то увидел бы его лицо – одухотворенное, блаженное, с дурашливой улыбкой: он пишет! Оля между тем не торопясь вязала из распущенной бабушкиной шали теплый свитер с зигзагообразным рисунком. Она никогда не читала того, что он доверял бумаге, и не просила прочесть, он же никогда (почти никогда) не читал ей этого, но она понимала, что все это надо, и он был ей за то благодарен.