Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты | страница 14
А капитан, глядя уже как сквозь винтовочный прицел (учат, что ли, их так глядеть?), втыкая в меня свой странный прищур, гаркнул:
— А кы-то ттебе пазволил? Ты раз-ре-шенье на свое ма-люванье получив? Э? Ты в мене в кондее схнить хочешь? Парнуху малюешь? Жопы? Баб холых?
И вдруг, усмехнувшись волчьей желто-черной улыбкой, сменил тон.
— Тря-сешься? Лад-но. Я все знаю… Видел твое малюва-нье… Художник. Не затем тебя вызвал. Пощажу., пока. Вот что… Два портрета надо сделать в кабинет начальника. Товарища СТАЛИНА и., товарища БЕРИЯ! — Опер поднял палец, как бы грозя. — ПОНЯЛ? МОЖЕШЬ? Намалювать?
Потрясенно молчал.
— Шо мовчишь?! — переспросил Бондаренко, уже суровясь и опять втыкая в меня глаз-прицел.
— Если бы с фотографии.
— Откуда ж! То конечно.
— Тогда смогу. Попробую.
— Тебе «попробую»! Смочь надо, и харно! С повала тебя на неделю снимаю и пайку добавлю.
— За неделю не успеть, гражданин начальник.
— Та шо тебе? Две недели?
— Чтоб хорошо было… Надо.
— Получишь. Тильки шоб в мене было як… Плохо намалюешь, на стильки же суток в бур… Харно — с повала сниму, переведу художником. А то жид этий не тянет, падла… Иструх.
В лагере был художник. Самуил Яковлевич. Сидел, говорили, уже несчетно, третью десятку. Изредка я его видел. На тощих, болтающихся ногах выходил он к утреннему шмону писать номера на зэковских бушлатах или тащился в КВЧ, согнутый, мефистофельный, уставив тощую, клинышком, бороденку, и словно бы совсем не живой, а так — заведенный и двигающийся.
— Идти можешь, — отпустил Бондаренко. — Краски, кисти, ну, все там, шо надо, у начклуба получишь. Ще понадобится — обратишься. Нносмат-рии!
Это было уже что-то вроде радости. Две недели без вывода на лесоповал! Без увязания в мокром болотном лесу! Без комаров! Без вечного страха перед падающими деревьями. Не своими — своих тоже надо беречься. Давило чаще, калечило зэков чужими соснами-березами. Не поберегся — и обязательно тебя накроют. И сколько зэка погибло на повале, никто не счел. Валить дерево — это еще не вся зэковская мука, спилить спилишь, а оно хлоп вершиной в другие дерева и засело. Вот она где начинается, мука — вытащить на пупах засевший в мох, в корни, в кочки, зимой в снег, комель дерева, оттянуть, а потом толкать, чтоб расцепилось, легло, да еще не поддело тебя этим комлем. И то еще не вся любовь. Самая тяжкая на Ижме работа была на бревнотаске, когда спиленное, осучкованное дерево на лямках вытягивали к лежневкам, а там без кранов грузили на покатях, и то же в войну и после сколько, без тракторов, паром пердячим, с надсадой, наживая вечную грыжу и паховую страшную килу. У иных на бревнотаске гужами мясо на плечах проедало до костей, таким путь чаще был за проволоку, в ямы. Вот и поймите мою радость. Неужто две недели не стану я видеть хотя бы сыромятную рожу десятника Семерякова, неужели почти полмесяца без надсады, матюгов, без всей этой губящей душу муки?