Постсоветский мавзолей прошлого. Истории времен Путина | страница 39



Но самая большая странность вот в чем. Даже первое «Философическое письмо», не говоря уже о других, вовсе не является ни публицистикой, ни политическим трактатом. Это текст глубоко религиозный, написанный с христианских позиций автором, убежденным в особой благодетельности теократии. Более того, это действительно частное письмо, адресованное даме, и в начале его говорится о необходимости смирения, следования церковным предписаниям и поддержания в надлежащем порядке не только души, но и тела. Собственно, все дерзкие пассажи, из-за которых и вышел сыр-бор, были следствием этого совета, его, так сказать, обоснованием.

Содержание чаадаевского шедевра известно, позволю себе лишь напомнить, что рассуждение о пустоте русской жизни, ее необустроенности, о том, что русские ничего не внесли порядочного в копилку европейской жизни, о том, что беда русской истории, полностью отделенной от «общего европейского движения», усугубилась схизмой католиков и православных, все это – включая столь поразившие власти пассажи о явном преимуществе папства над Русской православной церковью – вытекало из простого рассуждения о том, что повседневная жизнь русского человека отмечена неустроенностью и все то, что европейцам в быту дается как бы «по умолчанию», здесь приходится делать с нуля и самому.

«Очевидные вещи», – скажет любой знающий устройство русской жизни как в XIX веке, так и в начале XXI. Именно. Чаадаев – христианский мистик, а не обличитель, он не критике подверг жизнь собственного общества (а, например, князь П.А. Вяземский вообще счел это сочинение сатирой), он просто констатировал, что дела обстоят таким образом. Для подобного рода констатации нужно особое мужество, гораздо большее, чем для изобретения блестящих новых вещей или совершения сногсшибательных открытий. Более того, чтобы оценить «повседневность», следует обладать особым зрением и отодвинуться на определенную дистанцию от так называемой «жизни». Странный денди Чаадаев, с его тайным католицизмом, с его несколько тщеславной страстью проповедовать, с его французским языком, на котором он писал гораздо лучше, чем на русском, – он для того, чтобы увидеть очевидное, оказался гораздо более подходящим, чем по уши погруженные в заботы русской жизни его приятели Пушкин, Вяземский, Боратынский и др. Отсюда же и единодушный вопль негодования, исторгнутый публикацией «Философического письма», – люди обычно приходят в ярость, когда им указывают не на новое, а на известное, по крайней мере – на то, что они подозревали, но не рисковали сказать. И смельчака, который это делает, как раз легче и естественнее всего объявить безумцем, ибо он покусился на ментальные основания общества.