Далеко на севере. Студеное море. Аттестат | страница 36
— Наука тут ни при чем! Отвечайте на вопрос! — Я не могу теперь узнать полковника. Он побагровел, шея его налилась кровью. — Отвечайте! Сколько! Отвечайте, когда вас спрашивают! Слышите, вы! Сколько!
Выпуклые глаза немца с ужасом останавливаются на лице полковника. Немец вжимает голову в плечи. Наверное, он думает, что его будут бить. И быстро, коснеющим от страха языком начинает бормотать:
— Я не знаю. Я не помню. Я никогда не считал. Я помню лишь несколько случаев. Чех один, но это не целиком мой случай. Он подорвал руку гранатой, мне была поставлена задача — установить обстоятельства, я установил, я ничего не мог делать, картина была до того ясной…
— Его расстреляли?
— Да, но…
— Как расстреляли?
— Его расстреляли в госпитале… Его вывели из госпиталя.
— Вы там были?
— Да, но господин полковник…
— Как его расстреляли?
Я перевожу. У меня начинает кружиться голова. Немец рассказывает все подробности. Это такие ужасные подробности, что я не могу их записать. Потом он рассказывает про двух поляков, двух молодых людей. Как там было с ними раньше, я не совсем поняла, но, когда их привезли на север, они сговорились устроить друг другу то, что там называется — выстрел на родину. Ушли как-то от своей части, на какое-то там озеро, переплыли на островок и устроили нечто вроде своеобразной дуэли. По счету «три» каждый из них должен был выстрелить в своего друга, но так, чтобы не убить, а только отправить на родину. Одним словом, первый из них опоздал выстрелить, а второй выстрелил и ранил своего друга смертельно. Подбежал и видит — товарищ умирает. «Я на тебя не сержусь, — говорит раненый, — это, пожалуй, самое лучшее, что мы можем придумать».
И через полчаса умер. Тогда тот, который остался в живых, решил сам застрелиться и застрелился, но в сердце не попал, прострелил себе грудную клетку и потерял, сознание. Потом их обоих там нашли, установили всю картину, как что произошло (кстати, этот мерзавец и устанавливал — врач этот), и того, который себя ранил, повезли еще в госпиталь, чтобы у него выпытать, кто еще был участником всей затеи.
Ну, привезли, положили под стражу. Выходили. Этот врач сказал, что очень было трудно выходить. А когда выходили, начали на него нажимать, еще там, в госпитале. Он ничего не сказал, ни слова, но, по выражению этого немца-врача, вел себя вызывающе и не проявил никаких признаков раскаяния. И, кроме того, все время что-то устраивал со своей раной, загрязнял ее, расковыривал, а когда заметили и поймали, швырнул чем-то в своего караульного. И вот ночью они его вынесли из госпиталя (а мороз был сильный, градусов двадцать), вынесли привязанного к носилкам, вынесли и поставили, чтобы он на морозе подумал о раскаянии. (Тут немец заявил, что это не он делал, что он даже не знал, что это дело некоего Пауля Эберлиха — военного следователя.) В общем, поставили — и забыли. По его словам, забыли. У них была выпивка, что ли. А когда утром проснулись, то поляк, привязанный к носилкам, был уже в мертвецкой, замерз и заледенел, северная ночь длинная.