Помни о Фамагусте | страница 32



«Моя семья была бедна, пристало бы начать, когда бы эта констатация пометила мелком какую-либо из дверей, захлопывавшихся передо мной в годы барахтанья в детстве, и когда бы бедность, за вычетом граничных с нищетою положений, но я, избави боже, повествую не об них, означала бы иное, нежели механику души, смакующей рулады недохваток. Я никогда не голодал и не донашивал портки за старшим братом, но недовольство не оставляло меня своим гложущим попечением. Мутило от мальчишеских забав, от грубостей обветренного школьного соседства, от двух варьяций „Пуго“, игры, получившей имя по кличке адрианопольского генерала, которого народная молва заставила подавиться абрикосовой, что ли, косточкой, а официальная машина славы погнала на штурм стены, во главе колонны безумцев, с барабаном и лозунгом. На корточках, неслышно подпрыгивая, стиль обезьяны в копеечных, из лукошек тавризских офеней, брошюрках азиатской борьбы, удивительно популярных у огольцов: о, эти бурные подначки и возня, весь потный аккомпанемент автодидактов, что поминутно схлестывались и свивались, ибо им не терпелось, свалка была их стихией, — в прыжках на корточках подкрасться с тыла и, под наглый взвой бандитов, рывком, партизански стянуть с жертвы штаны, обнажив зад, не всегда, между прочим, готовый сдержать спазматический газовый выброс, за что полагалось отдельно, по кумполу. Таким было плебейское „Пуго“, а вот и другое, при участии публики повзыскательней».

— Стоит ли по всей канве, так строго? — поморщился Фридман.

— Стоит.

«Это уж без внезапности. Двое дюжих парней выбирали испуганную, язык сам собой скаламбурил, человекоподобную дичь и устанавливали время. Бегство было невозможно, потому что никто не бежал, согласитесь, что о возможности говорят после ее осуществления. В нужный час охальники приходили за дожидавшейся птичкой, за нахохленным воробьем и вели его (или ее? согласуйте род сами) к месту схождения десятка проверенных соглядатаев. Там стояло ореховое дерево, имевшее в двух с половиной метрах над поверхностью земли гладкий сук, род вешалки, хорошее приспособление. Незачем томить вас деталями — телефонных шнуров в нашей провинции не было, нет и сейчас, посему на сук надевалась специальная петля, пришитая к куртке избранника, который и повисал, болтая ножками, в смешном расстояние от почвы. Как долго, спросите вы, извивался он и скулил, затихая? Успокою: недолго. Важен был факт, не его протяженность. Ничего более не учинялось. И если плебейское „Пуго“ извергало простое, проще пареной репы веселие-к-жизни, то этот игрецкий извод, по лености названный так же, хотя между ними столько же общего, сколько его между мной и суфийским шейхом из Хорассана, вырывал из глоток истерический хохот, сменявшийся тревогой и оцепенением, ибо на дереве трепыхалась фигура Повешенного. Безосновательно выставлять дело так, будто меня, и только меня сорванцы почитали репризолюбивым конферансье на обоих своих эмоциональных подмостках, выжлятником, по первому зову рожка спускающим свору гончих острот, но не возьмусь отрицать и того, что частота моего появления как в спущенных штанах, так и на ореховом суку перевалила за грань допустимого.