Биполярники. Как живут и о чем мечтают люди с биполярным расстройством | страница 33
«Мне не придет в голову пойти к врачу. Мне казалось, что они не помогут, а будут критиковать, стыдить и придираться, говорить, что я притворяюсь, что я такой молодой и здоровый, а строю из себя слабого и несчастного».
Когда я сползал на пол в этой телефонной будке на Московской площади, то чуть пониже моей груди, в самом солнечном сплетении снова набух тот кол, та язва, тот жалящий гвоздь, которые в течение всей жизни то и дело пробуждались, устраивали мне пытку на несколько дней, или лет, или месяцев, а потом снова впадали в спячку до следующего приступа. Мне никто не рассказал тогда, что всю жизнь я обречен снова и снова проживать смены периодов эйфории на черную, все затмевающую боль. Об этом я узнал намного позже – только спустя почти десять лет я научился понимать, что со мной происходит, что эта боль, это жало в самом центре всего меня – это не стыд, не позор, не проклятье и не наказание свыше, а болезнь, которой можно управлять, которую можно лечить. Спустя годы я попытался вспомнить, когда впервые дал о себе знать этот черный морок внутри меня.
Мне совсем немного лет – мы только что переехали на нашу квартиру, в которой мои родители проживут 36 лет, а значит мне не меньше семи, но в то же время никак не больше десяти. Я сижу на предмете мебели, который назывался в доме «пуфиком» в крошечной прихожей нашей тесной темной квартиры – мама не любит, когда в окно бьет прямой свет, поэтому все время занавешивается, хотя с ноября по февраль здесь почти нет солнца. Я сижу в уголочке на этом «пуфике» и страдаю, причем уверен, что виноват в своем страдании сам, и устроил себе все – тоже сам. Это самый первый раз, когда я отчетливо помню эту боль в солнечном сплетении. Я долго пытался вспомнить, как и почему прозвенели первые звоночки того ужаса, который полностью завладел мною с 17 лет и с редчайшими перерывами властвовал надо мной примерно до 26—27. Даже сейчас мне трудно не заплакать, когда пытаюсь нашарить в небытие и собрать, разложить перед собой все, что предшествовало первому приступу, или, по крайней мере, одному из первых.
Одна из главных идей моих родителей заключалась в том, что я могу помешать окружающим своим существованием, поэтому меня должно быть как можно меньше, тише и незаметнее. Вторая идея была в том, что окружающий мир чрезвычайно опасен, поэтому контакты с ним должны быть сведены к минимум, по крайней мере – до привычных и безвредных ритуалов. Я понимал, что мое место – затаиться под одним из тех ковров, которыми была обильна наша квартира, и, распластавшись там, подглядывать за миром в щелочку, изо всех стараясь, чтобы угрожающий и смертельный мир меня не заметил. Однако же мои родители по натуре бунтари и долгое время не способны выполнять какие-то правила – даже свои собственные, поэтому иногда они махали на все рукой, предлагая мне участвовать в каких-то опасных предприятиях. Например, пойти в кино, или в гости (раза два за все детство), или куда-то в новый неизвестный лес, в который мы никогда не ходили, потому что там же будет опасно, а ходили всегда в одно и то же место, про которое уже известно, что там опасности нет никакой и можно расслабиться и даже слегка высунуть одну ногу из-под ковра. Тут-то у меня и наступал клинч. Одна моя часть страшно желала этого нового неизведанного запретного удовольствия, а другая – была уверена, что предшествующий родительский запрет на него имеет большую силу, чем внезапное махание рукой на запрет. В доме это называлось «вредничать и придуряться», но я действительно не мог заставить себя сдвинуться с места, дальше прихожей, с этого «пуфика», на котором я сидел, рыдая и глотая слезы. Плакал одновременно и по тому, что так влекло, и за то, что этого нельзя. Злился на самого себя, что не иду за родителями – потому что поверить им сегодня означало предать их вчера и усомниться в их воле, на что я не был способен, и от этого тоже плакал. И вот тут-то в солнечное сплетение впервые и вонзился этот ядовитый гвоздь – что бы я ни сделал, было плохо и неправильно, меня мутило от такого раздвоения мира, а гвоздь жалил за все: поверишь родителям – получай укол, не хочешь верить – вот тебе еще один тычок. В конце концов, меня или тащили силой, обманом или уговорами, или родители заражались моей чернушностью и полной неспособностью что-то захотеть, и никто никуда не шел. Я уверен, что этой боли в самом средоточье моего организма не было в промежутке между 11—12 и 17 лет. Я бы забыл про нее, но она про меня не забыла. Мне кажется, в раннем школьном возрасте эта боль появлялась в двух случаях: либо я отказывался от того, что очень желал – и тратил много сил, чтобы именно этого не делать или не получить, либо наоборот – делал то, что мне было противно и омерзительно. По крайней мере, возвращение боли в 17 лет я связываю именно с этими причинами.