За миг до падения | страница 25



Просыпаюсь два часа спустя: солнце, блеск, никаких туч, дождя, словно все это привиделось в дурном сне, стоит палатка в безмолвии, и надолбы скал вокруг, как зубцы крепости, одинокой, где-то на краю бескрайней татарской пустыни, и прибежавшая откуда-то в полдень лошадь, чья тень неожиданно надвинулась на палатку, – я сначала не понял, кто это, а выглянув, спугнул ее, – убегает, скача по яйле последним живым существом где-то еще существующей, но уже исчезающей цивилизации, напомнив о пире уже не во время, а после чумы.

И еще раз к ночи гроза захватит меня у Перевала, блеснет молния над столиками ресторана, разобьется и рассыплется электрическая лампа, девицы-гусары начнут визжать, скалясь в темноте, все будут метаться под ливнем на веранде, а после я буду подниматься по скользкой тропе к себе, на яйлу, при свете новенькой омытой луны, и такой будет подъем в душе, и снова я буду что-то выкрикивать и петь под дальнее ворчание грозы.

Последние дни на яйле перед тем, как спущусь в село около Алушты, особенно долги и неповторимы. Иду в самый дальний край яйлы, чтобы там, переночевать, встретить на рассвете восход. И внезапно, на повороте, врезавшаяся в память на всю жизнь глинистая красноземная дорога. Ее освещенный закатным солнцем горб, внезапная праздничность мгновения в одиночестве гор Крыма.

Погруженные в жаркое марево, как в горячечный сон, горы облиты жидким стеклом солнца. И время это – в горах – наполняет меня пространством: я живу в его протяженностях, сквозняках, грозах, и не понимаю, что это вообще – мелочиться.

Наступает ночь. Зубчатый край леса. Ложбина, полная опавших листьев. Собираю их ворохом у самого края пропасти, обращенной прямо на восток, и сводящая с ума своим сиянием луна встает над Демерджи-Яйлой, звенящей тишиной своих пропастей.

Луна, трепещущая форелью в водах.

Луна, воткнутая кривым ятаганом в "голову Екатерины".

Лежу на ворохе листьев, заложив руки за голову, и дорогие имена внезапно приходят в этих фосфоресцирующих сумерках, как птенцы, выпадающие из гнезда воспоминаний. Ветка треснет под зверьком, быть может, ящерицей, странный писк доносится из рядом затаившегося мира, который не дано различить человеческому глазу, и такое почти бездыханное чувство одиночества, что мир человеческой суеты, там, внизу, кажется чуждым, в ином измерении.

Татарские имена гор и ущелий – Улу-Узень, Кара-Узень, Суук-Хоба – одиноко и беспомощно светятся в оставленном их высланными хозяевами, никому не принадлежащем пространстве.