Игра. Достоевский | страница 25



Григорович привстал на диване, но долго, очень долго молчал, хмуря прекрасные брови и что-то неясное бормоча про себя, наконец махнул безнадёжно рукой и уныло сказал:

   — У Белинского был.

Известие испугало вдвойне: тогда имя Белинского слишком грозно гремело во всех литературных кругах. Он даже несколько, помнится, позаикнулся:

   — И... что?

Григорович глядел мрачно в угол:

   — Э, так, ничего.

Ему показалось, что он угадал, какая там безобразная сцена стряслась, и он, негодуя, воскликнул:

   — «Шарманщиков» изругал?!

Григорович всё неподвижно сидел, сутулясь, опираясь руками на край дивана, и возразил с неестественным равнодушием:

   — Напротив, сильно хвалил.

Он растерялся:

   — Так что?

Григорович и тут не изменился в лице, напротив, даже голос его как-то скрипел:

   — Я вам уже говорил про Некрасова.

Он припомнил с трудом, нисколько не понимая, с какого тут боку приплёлся Некрасов:

   — «Мечты и звуки», это его?

Григорович подтвердил с неизбывной тоской и в голосе и в лице:

   — Помните, значит? Так вот, настроенный им, я ждал, как счастья, видеть Белинского: этот Некрасов в Белинского прямо влюблён. Я переступал порог его робко, с волнением, обдумывая заблаговременно все выражения, в каких выскажу ему лично и моё восхищение его критическими статьями, и всю мою задушевную симпатию к бессмертным твореньям Бальзака, я бы сказал, даже любовь, какую именно вы во мне к нему пробудили. Ведь это первейший писатель современного мира, я помню ваши слова.

Григорович вздохнул так протяжно, с таким горьким чувством, что сердце сжималось глядеть на него.

   — И вот представьте себе, едва успел я коснуться, что вот, мол, сожитель мой, имя которого никому пока не известно, взял на себя приятную смелость перевести «Эжени Гранде», этот перл, один из лучших романов Бальзака, Белинский разразился жесточайшею бранью, наименовал Бальзака мещанским писателем, клятвенно заверил меня, что только бы попала ему в руки эта «Гранде», он бы доказал на каждой странице всю пошлость этого пошлого сочинения. Я так и сел.

Григорович наконец взглянул на него, виновато и жалко:

   — Мне бы следовало подобно льву защищать Бальзака и вас заодно, но я был до того ошарашен, что из головы улетучилось всё, что готовился высказать, входя к нему в дом. Я положительно растерялся и вышел от него как ошпаренный, негодуя на себя ещё больше, чем на него. Не ведаю, что подумал он обо мне, а вероятно, смотрел на меня как на мальчишку, который в защиту своего мнения не умеет сказать двух слов.