Азовский | страница 60



Здесь я на секунду остановился, поразившись, что Кнопка, стоявшая недалеко от меня, казалось бы, превратилась в бессловесную невесомую тень, и застыла в углу, подобно древней египетской мумии. Я пожалел было ее, и решил все же немного рассказать о получении чугуна, но предисловие мое еще не закончилось, и поэтому я вынужден был рассказывать об алхимии и Египте:

– Нет, милые мои девушки, вы отнюдь не патриотки своей любимой страны. В то время, когда в песках Египта великая царица алхимиков отбивается от гнусных притязаний завоевателя Цезаря, когда отважная тамбовская девушка Терешкова уже совершила витки вокруг нашей прекрасной планеты, когда бесстрашные советские воины идут на штурм пылающей пламенем Праги, бросая под пулеметы и танки свои бесценные, необходимые родине жизни, вы, не способные ни к какому порыву, готовые опрокинуться навзничь под взглядом какого-нибудь встречного проходимца, те, кого можно изнасиловать в любое мгновение, и, в свою очередь, те, кого нельзя изнасиловать никогда…

Меня остановили незаметные, но существенные перемены, как-то постепенно происшедшие в классе. Я поднял затуманенные ознобом, видением египетских пустынь, забинтованных мумий, кипящих тиглей, а также идущих в бой бесстрашных советских танкистов глаза, и увидел невозможную, фантастическую картину! Дверь класса была настежь открыта, и в нее, постоянно прибывая, набилось множество наших учителей. Ближе всех из них ко мне стояла все та же прибитая и обалделая Кнопка, и слезы горькой обиды текли по ее вмиг осунувшейся и постарелой физиономии. Я понял, что лекцией своей глубоко оскорбил нашу классную, что оскорбление это тем более велико, чем выше и глубже моя алхимия ее ничтожных чугунно-химических знаний, и что оскорбление это не может быть смыто ничем иным, как моей собственной кровью. Я вдруг осознал, что это мой последний ответ у доски нашего уютного биологического кабинета, что мне уже никогда не учиться в школе, что я буду немедленно изгнан из нее, и что дорога мне теперь одна – туда, в тишину промерзших и заледенелых аллей, которые кончаются неизвестностью. Мне постепенно опять сделалось страшно, я вдруг ощутил, что, в сущности, очень болен и еле держусь на ногах, что в любую минуту могу упасть, потеряв на время сознание. Но я понимал, что падать нельзя, ибо меня сейчас же растопчут ногами; ибо прямо из раскрытых дверей, протягивая ко мне, словно раскрытые клешни, свои волосатые цепкие руки, шел наш весельчак баянист, шепча и заикаясь от злости: «Ах ты, вражина бандитская, американский шпион, холуй египетских фараонов! Алхимию ему, видите-ли, подавай, египетских служителей культа ему, понимаешь-ли, захотелось внедрить в нашу советскую школу!» У меня мелькнула сразу же мысль, что наш учитель пения был намного страшнее любого ослабленного портвейном Гришая, что дядя Гришай, в сущности, был мне родным и очень близким по судьбе человеком, и что еще секунда, две, или три, и эти растопыренные баянистские клешни вопьются в меня, а затем, словно поганой метлой, протащив по общему залу, по лестнице и по тамбуру, выметут, как ненужный и вредный сор, на заснеженное крыльцо нашей школы. Но рукав учителя пения уже схватил своей тяжелой и не менее цепкой рукой почему-то сияющий и довольный Александр Назарович, сдерживая баяниста: «Бесподобно, уникальный, единственный экземпляр! Ни в коем случае не выгонять! Исправим, перевоспитаем, где надо – подкрутим, где надо – подрежем…» На парте же, за которой сидели Бесстрахов и Катя, происходила немая борьба, закончившаяся великолепной полновесной пощечиной, и Бесстрахов еще держался за распухшую и вмиг ставшую красной щеку, а Катя уже летела, словно царица Египта, вперед, пронзительно крича: «Не смейте его трогать!», в дверь же вбегал, отчаянно звеня ручным колокольчиком, старенький наш завхоз и кричал дребезжащим голосом: «Звонок, звонок, всем немедленно выйти из класса!» Тут и впрямь прозвенел звонок. Я постоял секунды две или три, и, видя, что меня никто не хватает за воротник и не пытается выворачивать руки, медленно пошел к своей парте.