Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе | страница 52



Жил Александр Герцевич,
Еврейский музыкант.
Он Шуберта наверчивал,
Как чистый бриллиант.
……………
Нам с музыкой-голубою
Не страшно умереть,
А там — вороньей шубою
На вешалке висеть.
Все, Александр Сердцевич,
Заверчено давно…
Брось, Александр Скерцевич,
Чего там, все равно…

Что заверчено все давно, это так. Заверчено Господом, при, как выражаются в постановочных афишах, непосредственном участии А. Асмодея — он же Люцифер, он же Падший Ангел, он же Сатана и пр. и пр.

Но что из этого следует? Я имею в виду: что из этого следует для еврея? А что же еще может следовать, кроме одного: надо жить.

Большой антисемит, но человек, бесспорно, умный, некоторые даже утверждают, гениальный, Василий Розанов противопоставлял еврейского Бога, Бога Отца, христианскому Богу, Богу Сыну: первый, говорил он, за то, чтобы люди жили полнокровной жизнью здесь, на земле, а второй — за то, чтобы отреклись от здешней, земной, жизни во имя Царствия Небесного. Скопчество, бесполость — вот к чему, объяснял Розанов, зовет Бог Сын.

Ося в свое время видел обоих, Отца и Сына, по-другому: с тех пор как Отец принес в жертву своего единородного Сына, грех искуплен, и Бог Отец играет с человеками как с возлюбленными чадами. Сам Ося, однако, сколько ни старался, устроиться с комфортом среди этих чад так и не изловчился: все было как-то так, да не так.

А нынче, на пятом на десятке, хоть не стало легче, но стало все по-иному — перестал Ося мучить себя по чужому подобью:

Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
…Не волноваться. Нетерпенье — роскошь,
Я постепенно скорость разовью.
Холодным шагом выйдем на дорожку —
Я сохранил дистанцию мою.

Так: нетерпенье — роскошь. Только глупец нетерпелив, ибо кто же, если не царь он, может позволить себе роскошь нетерпенья! Главное — сохранить свою дистанцию, ибо своя дистанция — это и есть свое Я, единственное, неповторимое, данное от рожденья:

Еще далеко мне до патриарха,
Еще на мне полупочтенный возраст,
Еще меня ругают за глаза
На языке трамвайных перебранок,
В котором нет ни смысла, ни аза:
— Такой, сякой! — Ну что ж, я извиняюсь,
Но в глубине ничуть не изменяюсь…

Но когда же он, Ося, Осип, Осип Емельич, Осип Эмиль Хацнелев, изменялся в глубине? Да никогда — в глубине — не изменялся. Никогда и нигде, ибо не дана была ему власть — не только ему, никому не дана — изменяться в глубине. И вот, хоть сорок лет только тем и занимался, что выговаривался, а все никак не удавалось ему это — выговориться: