Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе | страница 34



Эта ночь непоправима,
А у вас еще светло.
У ворот Ерусалима
Солнце черное взошло.
Солнце желтое страшнее —
Баю-баюшки-баю —
В светлом храме иудеи
Хоронили мать мою.
Благодати не имея
И священства лишены,
В светлом храме иудеи
Отпевали прах жены.
И над матерью звенели
Голоса израильтян.
Я проснулся в колыбели,
Черным солнцем осиян.

Что это: сновидение? бред ясновидца? бормотание юродивого, какого на Руси почитают блаженным, чья блажь — от Господа? Где граница времен в этих виршах, где последовательность событий данного нам мира, коего главные два атрибута — пространство и время? Все перемешано, прошлое, минуя настоящее, стыкуется, сочетается с будущим, как в умозрениях каббалистов, где пропущенное через сны поколений бывшее дает диковинные всходы на полях мессианского будущего. А где же настоящее? А настоящего, как независимого, самоценного состояния, нет, ибо настоящее — это проекция данного нам в опыте прошлого и данного нам в воображении будущего.

Литературоведы рыскают по библиотечным полкам: у кого до Мандельштама всходило в виршах черное солнце? Черное солнце увидел Жерар де Нерваль незадолго до второго припадка безумия. Черное солнце нашли и у Вячеслава Иванова: «Мы, пчелы черных солнц, несли скупые соты, желчь луга — омег и полынь». Продолжая этот список, хотя уже и позднее приведенных стихов Мандельштама, но еще при жизни его, донской казак Григорий Мелехов, поднявши голову от трупа Аксиньи, увидел над собой черное солнце.

Все это так. Но, помилуйте, какое отношение это имеет к Мандельштаму?

Позволю себе одну еврейскую быль. Приходит к окулисту Герш из Острополя и спрашивает: «Скажите, доктор, какая связь между глазом и седалищем?» Окулист пожал плечами: «Никакой». Герш из Острополя удивился: «Никакой? А почему же, когда из седалища выдергиваешь волос, из глаза идет слеза!»

Мир един, и все люди сотворены по образу и подобию Божию, но при этом, при всей своей схожести с другими, всякий человек один. Что общего имел опыт француза Жерара де Нерваля и русского Вячеслава Иванова с опытом варшаво-рижского внука раввинов Осипа Мандельштама? Кому из них накидывал на плечи черно-желтый платок дед, у которого все было не как у людей: и запах, и манеры, и язык? Кто из них ненавидел своего косноязычного отца с такой силой, что непонятно, откуда в груди ребенка могли браться силы для подобного отцененавистничества? Кто из них во всех своих невзгодах винил свое кровное племя, от которого дана была им жизнь? Кто из них, через отщепенство, лелеял мечту восстановить свое ущербное, свое попранное Я, чтобы не только на бумаге оно было с большой буквы?