Конец Петербурга | страница 11



Оказывается, что ни она, ни Петя и вообще никто, кроме нас двоих, ничего еще не знают о комете.

Узнав о предстоящем крахе Земли, наше общество цепенеет; между нами проносится ледяное дыхание смерти, и мы погружаемся в бездну отчаяния. Женщины, как и следовало ожидать, начинают хныкать; мы мужественно крепимся, но не чувствуем себя от этого лучше.

Наконец, я встаю и приглашаю Веру домой.

Обыкновенно мы прощаемся сердечно, желая выразить в прощальном поцелуе все сожаление, которое чувствуем при разлуке, но на этот раз как бы исполняем формальность. Мы не охладели друг к другу, — я это чувствую, — но слишком заняты мыслью о предстоящей катастрофе, и перед этой мыслью блекнут все чувства: и добрые, и злые.

Возвратясь домой, я переживаю отвратительнейшую ночь.

Жена еще больше разрыдалась:

— Господи, Господи, как же это? Неужто умирать так рано?

Я держался пока крепко и утешал Веру:

— Перестань, голубка; разве ты — дитя малое?

— И Маня, этот маленький ангельчик, тоже умрет!

— Ей-то лучше всех: она и не заметит ничего, если мы не покажем вида.

Такие утешения не достигают, конечно, цели, и Вера плачет, пока не засыпает у меня на плече.

Я завидую ей, но не могу уснуть: призрак неизбежной и близкой смерти стоит передо мною, и я чувствую холод, леденящий мое сердце. Ужас наполняет все мое существо. Стараюсь отвлечь себя, но мысль упорно поворачивается к тому же пункту.

Я осторожно кладу голову Веры на подушку, встаю и подхожу к окну. На дворе белая ночь, но на юге блестит несколько звездочек, и мне теперь кажется, что это от них, вечно бесстрастных, исходит тот холод, который проникает меня до мозга костей и вызывает ощущение полной безотрадности; он замораживает мою душу, и я утрачиваю стремление к жизни: самоубийство представляется мне теперь совершенно логичным актом; даже более! — оно мне кажется желательным, потому вмиг бы разрешило все вопросы и уничтожило бы мучительнейшее состояние абсолютной безнадежности.

Я выхожу в столовую, зажигаю лампу и в десятый, кажется, раз принимаюсь читать «Мир, как воля и представление» в переводе Фета. О, это гигантская работа, подвиг из ряда вон!

Я никогда не мог понять, что хочет сказать переводчик, а того, что думал сказать автор, я и не пытался исследовать. Я не могу понять Фета и теперь, но трогательное зрелище борьбы его со смыслом слов Шопенгауэра, борьбы, в которой последний далеко не всегда остается победителем, утомляет, наконец, мой мозг; я иду в спальню и засыпаю тяжелым сном.