Вечерний свет | страница 3
«Я был таким же, как и рабочее движение, к которому я примкнул, я разделял его зрелость и незрелость, его величие и слабости. Новые поколения, наверное, будет объединять то, из-за чего я был еще одинок».
Лишь очень редко эти воспоминания, отчетливые, как сны, бывают беспощадны. Таков, например, разговор с Джефри, английским кузеном, находящим столь интеллигентные оправдания для нацистов; разговор хотя и заканчивается словами «было видно, что я ему окончательно надоел», однако решительный и бесповоротный разрыв провозглашается здесь именно Хермлином. Между двоюродными братьями пролегла с тех пор та разграничительная линия, которую после одной из книг Хермлина мы называем «первой шеренгой».
В «Вечернем свете» Хермлин, конечно же, вспоминает об убитых и павших товарищах, и его потрясенность не может не потрясти нас. В сущности, мы знаем, что памятники не обязательно высекать из камня или отливать из металла и что существуют памятники куда более впечатляющие и более долговечные, например такие, которые может создать писатель. Хермлин заставляет нас понять эту общеизвестную истину заново. Иногда его воспоминания превращаются в удивительный рассказ. Такова, например, история его брата, который погиб, будучи английским летчиком:
«Скоро он будет здесь, он назовет меня по имени, которое придумал дли меня в раннем детстве, он умчит меня в другую страну, где нет ненависти и страха, в страну, которой нет на свете, в страну близ самого солнца, мой отважный, мой единственный друг».
А потом вдруг наталкиваешься на одну-единственную фразу, которая отныне вечно будет жечь тебя как клеймо, чтобы ничто не было забыто:
«…сколько мертвых собралось вокруг меня, и почему же депутат Редель держит в руках свою голову…»
Иные же воспоминания как бы вспыхивают попутно, мимоходом — мерцающие крупинки памяти, которые делают книгу удивительно искренней и одновременно придают ей историческую ясность и глубину. Я даже не способен представить себе, откуда Хермлин берет свои слова, когда говорит о родителях. Большей нежности, большего восхищения, большей благодарности просто не бывает, а вместе с тем к ним нередко примешивается почтительная отчужденность — как будто Хермлин до сих пор не может привыкнуть к мысли о том, что он вышел из такого круга, таких времен, такой семьи.
О нем можно было бы сказать словами поговорки, что он-де «в рубашке родился», но было бы глупо попрекать его происхождением, хотя такие упреки порою все-таки раздавались. А ведь, скорее, уважения заслуживает тот, кто от миллионеров ушел к чистильщикам сапог. Говоря не столь образно: выходец из крупной буржуазии встал на сторону пролетариата, от капиталистов перешел к коммунистам, поменял покой на риск, безопасность на смертельную схватку. Наше счастье, что мы даже представить себе не можем всего, что таится вот за этой краткой фразой: