Канун | страница 57
Но был день.
Голубовский прошел с утра с версту, не больше.
Сел на кочку.
Молча, с затаенным страхом смотрел на него Иверсов, на бледно-желтое отекшее лицо, на ходуном ходящую от трудного дыхания костлявую грудь.
Стал подниматься… Сел…
— Отдохни, паря, отдохни… — тихо сказал Иверсов.
И вздохнул.
Жалостливо, по-бабьи как-то прозвучали и слова эти, и вздох.
— Прокопий! — вдруг тихо позвал Голубовский.
Давно когда-то, в штабе еще, называл так, по имени, любимца своего, Иверсова.
И теперь беспокойно Иверсову стало.
Голос задрожал:
— Что? А?
Даже обычного «товарищ командир» — не прибавил.
— Иди… Я не могу. Теперь дойдешь.
Лег. Головой на мшистую кочку, как на подушку.
Ветерок прилетел откуда-то.
Затрепались черные над смугло-восковым лбом волосы.
И кустики брусничника задрожали, зашелестели над запрокинутым лицом.
Вздрогнул Иверсов.
Припал к кочке, с кустиками брусничника, с лицом этим знакомым, но неузнаваемым. Глаза только прежние: не глаза — черный камень.
— Товарищ командир! Как хотите, а не оставлю. На себе понесу. У меня силы хватит еще…
Торопился, захлебывался:
— Два ведь дня только, ей-богу! А вы поешьте!.. Вот, кусочек остался… А то насильно накормлю и понесу на себе. Спина у меня здоровая. И ноги — вот!
Вытягивал толстые сильные ноги.
— Во, ножищи! Выдержат! Товарищ…
Еле слышно, но твердо:
— Не дури! Времени не трать.
Но Иверсов томился. Хватался за голову. Зубы застучали. И слезы, вдруг, слезы.
Запричитал, как баба по покойнику:
— Ба-атюшки! Родимые! А-а-а-яй! Ого-о-о! Тошнехонько моему сердцу! Мил-а-ай, голубчик! Да кой раз уже ты меня спасаешь? Под Беляжью под этой за меня принял пу-у-лю. А-а-а! Да таперича вот, мила-ай! Голодной смертью! Ай, да что же это? Ба-атюшки! За меня-а-а! За дурака-чалдона! Человек ведь нужнай, командир учена-а-й!
Но грозностью своею знакомый голос, голос, от которого трехтысячный полк, как один человек, замирал:
— Сволочь! Дело предаешь! Нежности тут разводит! Арш!
Черно блеснули, прокатились на жуткой бледности лица глаза.
Всхлипнул, губы закусил Иверсов.
Поклонился в землю.
И не выдержал — зарыдал в землю. Богатырь-воин, как баба на кладбище.
И опять:
— Товарищ командир!.. Не могу я один-то!.. Жалко мне!..
Жутко улыбнулось. Первый раз за несколько лет улыбнулось неузнаваемое лицо:
— Жалость, дурь эту, доброту — обуздай.
Тихо, будто не лежащий говорил, а брусничник шелестел.
Поклонился земно Иверсов.
— Прости, товарищ командир… Прощай! Ах, дело-то какое!
— Иди, иди же! Ну?