Капитан госбезопасности. В марте сорокового | страница 2



— Нам, Микола, пока приходится считаться с немецкими капризами и со старческими неврозами Мельника. Этот дряхлеющий маразматик смотрит немцам в рот, шагу не ступит без их согласия. И тут же побежит докладывать им, если разнюхает, что мы надумали своевольничать. А разве можем мы быть уверены, что кто-то из наших братьев не работает еще и на Мельника? Вот то-то, Микола…[3]

Они шли по дорожке неторопливо. Бандера вертел в пальцах трость, держа ее за середину. Волонюк иногда поглядывал на него, но, видя, что батька думает, не лез с вопросами. А вопросы были.

— Они, — Степан показал рукоятью трости на идущих впереди товарищей по организации, — на территории врага будут находиться в твоем и только в твоем распоряжении. Ты для них станешь царем и богом. Они вынуждены будут выполнять твои приказы. Но о нашем разговоре, о том, что я тебе сейчас скажу, никто из них не должен узнать в любом случае. Понимаешь, о чем я?

Бандера повернул голову к собеседнику и заглянул ему в глаза, но ничего, кроме, пожалуй, собачьей преданности, в них не заметил.

— Не сомневайся, батька, — с жаром заверил Волонюк. — Со мной в могилу уйдет разговор.

— Зачем же сразу в могилу? Я рассчитываю на тебя живого. Очень рассчитываю на тебя, Микола.

Степан отвлекся взглядом на памятник — гранитная люлька, в которой угадываются очертания спеленатого младенца. И выбитая на камне надпись: «Моя маленькая Лулу, которую бог забрал к себе через три месяца после ее рождения». «Вот пожалуйста, — подумал Бандера. — Бог допускает смерть даже невинных. Значит, не отнятие жизни греховно, а цель, во имя которой отнятие совершается. Если отнимаешь чью-то жизнь во имя собственной корысти, то прощения не будет, а если приносишь жертву на алтарь народного блага, то милостью и благодарностью народной прощение получишь. Мои хохлы потом возблагодарят меня и деяния мои, воспоют мои помыслы, что служили лишь матери нашей Украине, и до Бога дойдет их признательность».

Размышления о жизни и смерти не оставляли Степана со времени, проведенного им в камере смертников варшавской тюрьмы. Готовя себя к эшафоту и стараясь гнать прочь позорные мысли о предательстве, о вымаливании прощения на любых условиях, он не мог не думать о том, а что же ждет после, уж не расплата ли на божьем суде?[4] Те ночи бессонных хождений среди скребущих тюремных звуков, то ощущение раскаляющегося под черепом мозга, бессильного найти выход, тот особенный холод прутьев оконной решетки, останутся — Степан уже смирил себя с неизбежностью — всегда рядом, будут его тенью, не видимой другими людьми.