Далее... | страница 71



Я макал кусочки хлеба в желтки поджаренных яиц, медленно и спокойно жевал, как ни в чем не бывало. Дядя Меер, с ермолкой на макушке, быстро вышагивал по комнате от стола, где я сидел, к окну и от окна обратно к столу. Глядя, наверно, на мое спокойствие, он тоже постепенно успокоился и присел рядом со мной на табуретку.

— Слышишь, у нас тут в Шептебани шеф-де-пост, мм-м! Ест людей живьем. Смешно, честное слово. Недавно был здесь Мойше-Довид-Рашковский. Так что же ты думаешь? Он Мойше-Довида не остановил? Держал его несколько часов. Твердил, что шапка раввина у него на голове и его шелковая капотэ — это так, только для вида. Нашим благоверным евреям это стоило приличных денег. Шеф-де-пост — огонь… Сейчас же пронюхает где и что…

— Шеф-де-пост как все шефы-де-пост. Какое это имеет отношение ко мне, дядя? Я его не боюсь.

— Ну да, вы ведь никого не боитесь.

Злющего жандармского шефа, что ест людей живьем и может сейчас же пронюхать где и что, мне, разумеется, было чего бояться. Больше, конечно, чем дяде Мееру было чего бояться меня. Вместе с табуреткой дядя Меер придвинулся поближе, склонился ко мне и пристально посмотрел мне в глаза, чтобы увидеть, так ли в самом деле то, что я говорю, как я говорю. Я тоже посмотрел ему в глаза, чтобы увидеть, так ли то, что он говорит, как он говорит. Страх против страха — как два драчливых козла друг против друга на узком мосточке над бурлящей речушкой. Во всяком случае, в этом первом приеме, что устроил мне дядя Меер, тоже было и глупое, и трагичное.

Больше глупого, чем трагичного.

Я не могу сейчас сердиться на моего дядю Меера не потому, что дядя это дядя, и не потому, что его уже больше нет, просто нет. Что́ та малость трагичности в тогдашней его жизни против его жуткой, трагической смерти? В сороковом году, когда Шептебань стал советским, он и дальше остался Меер — шептебаньский резник, и дальше обслуживал кроме Шептебаня еще и села вокруг. Старшая дочка его, моя сестричка Малкеле, стала в тот год невестой. Ее жених учился в Кишиневе на курсах агрономов и тогда, перед пасхой, за два месяца до того, как началась война, ушел служить в Красную Армию. Через несколько дней после начала войны мой отец, медленно шагающий и медленно соображающий, ушел из горящего Кишинева с мамой и младшими детьми без тюков и узлов в руках, пешком. Они прошагали по военным дорогам всю Украину, остановились на несколько недель на хуторе где-то под Краснодаром, снова ушли пешком, втиснулись на станции в переполненный эшелон эвакуированных и в конце концов прибыли в далекий узбекский кишлак — пережили войну. Хотя, конечно, не так это легко делалось, как говорится. Ловкий, подвижный как ртуть дядя Меер со своей семьей тоже эвакуировался. Вместе с еще несколькими шептебаньскими они таки выехали на подводах. Но то ли деревенские евреи по натуре своей жалели лошадей, то ли они на этих опасных дорогах часто останавливались, судили-рядили, дальше ехать или, может, вернуться назад, — фашисты захватили их подводы где-то у лесочка, совсем недалеко, еще до днестровской переправы. И лишь только пару лет назад от одной шептебаньской еврейки, которая сама была там и чудом спаслась, узнал я точно, как погиб мой дядя Меер. Убийцы с нацеленными винтовками окружили подводы, дядю Меера моего, «раввина» в плюшевой шапочке на голове и с утонченным, выделявшимся лицом, сразу стащили с повозки, и его с тетей Зисл, с двумя их дочерьми, моими двоюродными сестрами, не застрелили, не повесили на виселице и не удушили в газовой камере, как сотни тысяч других, но простым «бычеком», как выразилась еврейка, толстой палкой с острыми сучками, чтобы смерть была очень-очень медленной, били их, били зверски, били так долго, пока они не скончались. Солдаты стояли тем временем перед захваченной толпой, нацелив взведенные винтовки. Крики тети Зисл и моих сестер взлетали до неба. Дядя Меер, без шапки, в разорванной капотэ, с красной окровавленной бородкой, все время держал зубы стиснутыми и не издал ни единого стона. Только губы его еле-еле шевелились, тихо бормотали молитву — рассказывала шептебаньская еврейка. Мне, однако, не думается, что дядя Меер, которого так зверски, ужасающе-медленно убивали, думал в это время о молитвах. Скорее, мне кажется, он, погибая, прощался так с любимыми и близкими людьми. Губы его бормотали имена. И я не сомневаюсь, что он, умирая, с любовью произнес и имя своего старшего брата — моего отца, и имя старшего сына брата своего — мое.