Далее... | страница 45



Со мной господин Людвик за все время словом не обмолвился. Прямо будто одним-единственным сказанным мне словом он тут же осквернит свой рот. Если случалось, что он был дома, когда я занимался с двумя его мальчиками, он сидел всегда, надутый, в холле в глубоком плюшевом кресле, уткнувшись в немецкую газету, венскую или берлинскую газету с готическими буквами. Он и сам, со светлыми завитушками на голове по обеим сторонам лысины, с тонко закрученными кончиками усов, с вычурной зашнурованностью спереди на обеих полах его мягкой пижамы, — он и сам выглядел как готическая буква. Закрученный, заостренный, лощеный — мне, во всяком случае, такого господина Людвика и такую букву трудно было раскусить, трудно было разжевать.

Полы в комнатах господина Людвика были, разумеется, паркетные. Именно там я первый раз в своей жизни увидел такие блестящие, отшлифованные и навощенные, скользкие полы, куда ногу надо ставить очень осторожно, а не то можно еще поскользнуться в два счета и переломать себе руки-ноги. И я таки, извиняюсь, поскользнулся как-то раз и растянулся во всю длину. Оба ученичка мои, Тео и Фридлайн, давились своим придушенным хохотком. Хозяйка, мадам Берта, помогла мне подняться, накричала на детей, потом поднесла мне этот стакан молока с особой добротой на лице, у нее был тогда лучший повод в полной мере проявить свое сострадание к людям, которое она носит в себе всегда.

Семинарскую фуражку я оставлял в коридоре на вешалке и, проходя через гостиную без фуражки, с боканчами на ногах, со штанами, заправленными в штуцы, и в темной бессарабской косоворотке, выглядел, наверно, как что-то вроде слесаришки, который, зайдя на минуту в дом починить кран на кухне, оставляет на блестящем полу отпечатки своих шагов, и приходится молчать, приходится затирать потом тряпочкой следы, приходится терпеть все это, потому что кран на кухне капает и капает, все время капает.

А тот кран, который должен был починить я, таки действительно капал. Ужасно капал. Тео и Фридлайн каждый день приносили домой тетради с одними красными единицами и двойками. И я должен был с ними долбить и долбить, чтобы единицы и двойки превратились со временем хотя бы в тройки и четверки, пятерки и шестерки. Старший, Тео, был повыше, со светлым чубчиком на лбу, с очками на носу, молчун — копия отец. Младший, Фридлайн, — кругленький карапузик, смешливый и непоседливый, добрый и разговорчивый — копия мама.

Посреди занятия, бывало, оба они останавливались, как останавливаются, к примеру, две ленивые капризные лошадки — дальше они не едут. И мне приходилось время от времени их подстегивать. Под столом, когда Тео, когда Фридлайна, щипал я легонько за ногу. Тео принимал мой щипок молча. Он опускал глаза с очками к столу, немножечко краснел, немножечко надувался, но молчал — что делать, он это заслужил. Фридлайн же испускал из своей глотки такой вопль — мертвого поднять можно. А после вопля он начинал так смеяться — поднимал на ноги весь их четырехэтажный дом. Мадам Берта появлялась на пороге детской в своем шелковом, в огромных цветах, халате с невероятно широкими рукавами и глядела с сочувствием не на них, наказанных, а на меня, который вынужден, бедняжка, их наказывать.