Сверхновая американская фантастика, 1994 № 4 | страница 59
И тут же палочка ринулась вниз — с выверенностью хирургического скальпеля.
Одни не шевелились, другие только открыли рты, третьи — прохрипели первую ноту. Потом ребята сконфуженно переглянулись и умолкли.
Наступила гробовая тишина. На нас смотрели миллионы лиц. Ледяные пальцы ужаса сжали мое сердце.
Но все еще было поправимо, если б не произошло то, что произошло потом. Любой другой президент пропустил бы случившееся мимо ушей и простил несчастную сотню ребятишек. Рональд Рейган — детище индустрии развлечений — воспринял бы инцидент нормально. И оба Рузвельта[22], я уверен, только бы улыбнулись снисходительно, дымя толстой сигарой или посасывая изящный мундштук, и подали знак начать сначала. Мне представляется Авраам Линкольн[23], в его печально-темных глазах — непостижимая глубина сострадания, он просто потрепал бы каждого по голове. Будь Линкольн сейчас с нами, мы были бы совсем другими людьми.
Но перед нами стоял Джон Исайя Уилок. Для него мы не были мальчишками. Мы были лишь бессловесными рабами в его империи.
Вступивший в должность Президент Соединенных Штатов Уилок в этот исторический момент впился в нас огненным взором разъяренного демона. Толпа, камеры, агенты службы безопасности — все, казалось, исчезло как дым, как сладкие грезы исчезают от холодного прикосновения реальности. В мире существовали только мы и наш президент. Только горстка детей перед лицом современного Голиафа.
Мистер Кеммельман напомнил мне неожиданно хрупкую куклу-марионетку, которую водят за ниточки два врага-кукловода.
Гнетущая тишина продолжалась несколько секунд, казавшихся вечностью, — беззвучное свободное падение в леденящей пустоте.
Кто — то засмеялся, и свободное падение закончилось: мы грохнулись об землю. «Дерьмо», — только и вырвалось у меня.
Смеялся Блин — спаси Господь его душу, — он защищал нас от злобного президентского гнева единственным способом, который знал, и единственным своим оружием. Он отбивался от того, чего не понимал. Не беззаботный смех, не смех ликования или облегчения — то был смех, внушающий ужас, истерический, слишком визгливый, чтобы быть выражением радости или восторга. Этот смех прорывался в неподвижный воздух подобно некоему свирепому детенышу дракона, в муках родившегося и бьющего своими еще влажными крыльями, чтобы взлететь в небо. Глаза у Блина широко раскрылись, будто он был не в силах совладать с этим ужасным звуком.
И мы, его одноклассники, тоже засмеялись. Сначала раздалось несколько нервных смешков, потом они перешли в полнозвучный хохот, и через пару секунд мы уже держались за животы, корчась от смеха, как какие-нибудь придурковатые малолетки, а по нашим щекам ручьями текли слезы.