Восстановление самости | страница 39



Одна из самых расхожих историй о жизни Фрейда касается этого глубоко укорененного аспекта его личности. Узнав, что у врача были сомнения, стоит ли ему говорить, что у него злокачественная опухоль, он испытал сильнейшее раздражение. «По какому праву кто-то должен скрывать от меня это знание?» — спросил он, игнорируя возможность того, что краткий миг сомнений, надо ли ему говорить зловещую правду, объясняется добротой и заботой, а не покровительственным высокомерием (см. Jones, 1957, р. 93).

Сочинения Фрейда (1927b; 1933, гл. 25) дают множество доказательств того, что высшей ценностью для него была ценность мужественного реализма, безбоязненного столкновения с правдой. Разумеется, его гнев просто из-за того, что кто-то посмел даже подумать о том, чтобы утаить от него важную правду, можно интерпретировать разными способами. Я полагаю, что многие аналитически обученные наблюдатели склонны подозревать, что гнев, который он проявил, был всего лишь заменой гнева, который он испытывал из-за того, что страдал злокачественной опухолью и ему угрожала смерть, то есть что он мог теперь выразить этот гнев, поскольку мог оправдать его как реакцию на возможность того, что кто-то хотел скрыть от него истину. Я бы предложил другое объяснение. Я полагаю, что ядро самости Фрейда было скорее связано с функцией восприятия, мышления и понимания, чем с физическим выживанием, и что для его ядерной самости большую опасность представляло сокрытие от него знания, чем угроза физического разрушения.

Приверженность Фрейда истине восхищает и, если рассматривать ее обособленно, бесспорна. Кроме того, благодаря идентификации с ним она стала главной ценностью аналитиков. Однако влияние, оказываемое на теорию и терапевтические представления в психоанализе приматом ценностей, связанных с расширением знания, вынуждает нас, несмотря на все наше внутреннее сопротивление, перепроверить это, подвергнуть сомнению его власть над нашим мышлением, потому что он становится ограничивающим фактором, когда мы пытаемся постичь формы психопатологии и методы терапии, которые нельзя понять, если рассматривать их с классической точки зрения.

Какой бы привлекательной — и потенциально ценной при надлежащей проработке, sine ira et studio[14] — ни была эта задача, я оставляю в стороне исследование личного фактора, в частности поиск каких-либо генетических данных, которые объяснили бы, почему стремление Фрейда знать полную правду, какой бы болезненной она ни была, стало столь яркой особенностью его личности. Вместо этого я сосредоточусь на оценке позиции Фрейда как представителя науки XIX века, в частности на влиянии его «Научного мировоззрения» (1933) на форму, содержание и область приложения его теорий.