Подшофе | страница 14





Как-то раз, бесприютной, изнурительной ночью, я уложил вещи в портфель и уехал за тысячу миль, чтобы все обдумать. Я снял дешевый номер в скучном городишке, где не знал ни души, и бездумно вложил весь свой наличный капитал в запас мясных консервов, крекеров и яблок. Только не поймите меня превратно: сменив довольно сытую жизнь на относительный аскетизм, я не стремился к неким «Великим исканиям»[14] – мне просто требовалась абсолютная тишина, чтобы разобраться в том, почему я стал печалиться по поводу чужой печали, страдать меланхолией из-за чужой меланхолии и превращать чужие трагедии в свои собственные – почему стал отождествлять себя с объектами моего отвращения или сострадания.

Стоит ли этим гордиться? Ни в коем случае: подобное отождествление чревато крушением всех замыслов. Именно нечто подобное мешает работать душевнобольным. Ленин отнюдь не был готов страдать так же, как его пролетариат, да и Вашингтон – как его войска, а Диккенс – как его лондонская беднота. И когда Толстой пытался таким же образом поставить себя на место объектов своего внимания, в этом не было ничего, кроме фальши, и дело кончалось неудачей. Этих людей я упоминаю потому, что они наиболее широко известны.

Это заблуждение очень опасно. Когда Вордсворт пришел к выводу, что «какой-то свет погас, что прежде озарял лицо земли»,[15] у него не было ни малейшего желания угаснуть вместе с этим светом, а Китс,[16] поддерживая «огонь души», до самого конца не прекращал бороться с чахоткой и даже в последние минуты жизни не оставлял надежды занять достойное место среди английских поэтов.

В моем самопожертвовании была какая-то загадка. Оно явно не соответствовало современным взглядам – хотя уже после войны я замечал подобные настроения у других людей, у дюжины людей благородных и трудолюбивых. (Слышу, слышу, но не надо всё упрощать – среди этих людей были марксисты.) Я был свидетелем того, как один мой знаменитый ровесник целых полгода обдумывал план ухода из жизни, а другой, не менее выдающийся, не выносивший коллег, много месяцев провел в сумасшедшем доме, чтобы исключить любые контакты с ними. А тех, кто сдался и сошел в могилу, я мог бы и вовсе насчитать с пару десятков.

Всё это привело меня к мысли, что тем, кто выжил, удалось каким-то образом вырваться на свободу и начать новую жизнь. Это большое достижение, не имеющее ничего общего с побегом из тюрьмы, после которого беглеца, возможно, ждет новая тюрьма, а то и вынужденное возвращение в старую. Пресловутый эскапизм, или «бегство от действительности», это путь в западню, даже если в этой западне есть южные моря, которые нужны лишь тем, кто хочет пуститься в плавание или писать морские пейзажи. Начав жизнь с чистого листа, вы уже не сможете вернуться назад; возврата в прошлое нет, потому что прошлое при этом попросту перестает существовать. Короче говоря, если я больше не смогу выполнять обязательства, которыми связала меня жизнь или я связал себя сам, почему бы не сбросить маску, четыре года прикрывавшую мое истинное лицо? Я наверняка останусь писателем, ибо не способен изменить свой образ жизни, но прекращу все попытки проявлять личные качества – быть добрым, щедрым или справедливым. Вокруг полным-полно фальшивых монет, имеющих хождение вместо истинных качеств, и я знаю, где можно раздобыть их по пять центов за доллар. За тридцать девять лет наметанный глаз не может не научиться распознавать, где молоко разбавлено водой, а в сахар подмешан песок, где стекляшка выдается за бриллиант, а декоративная штукатурка за камень. Не будет больше никакого самопожертвования – все пожертвования отныне объявлены вне закона под другим названием, и название это – «потери».