Византийская тьма | страница 35



Кругом реют флаги всех рыцарских домов Европы, от сумрачного Альбиона до синеглазого Сорренто. Вокруг вымпела, бубны, славословия. Охрипшие от вина и боевых кликов глотки рыцарей не смолкают. Еще бы — вновь заключенному союзу крестоносной Палестины и священного Второго Рима никакие агаряне не страшны!

На главную площадь выезжает какой-то храмовник или иоаннит, закован в металл, словно надгробный памятник. А меж ног у него целый гиппопотам, не лошадь. А вернее, даже адский единорог. И перед диковинной мощью этого всадника почтительно стихает рев толпы.

— Эгей, Андроник! — шепчет другу царевич. Он чувствует, что некая волна решимости его подхватила и нет ему более спасенья. — Послушай, дружище, где твой латинский доспех, который ты купил по дороге сюда, в Алеппо?

— Он неподалеку, в обозе, а что?

— Прикажи его быстренько сюда доставить. Мы ведь с тобою одного роста…

— Как? — Андроник с удивлением и завистью смотрит на товарища и соперника детских игр. — Неужели ты с этим монументом… Но ты же сын царя, императорский посол, имеешь ли ты, наконец, право…

— Я так хочу, — упрямо говорит Мануил, и не подозревая тогда еще, что эти слова ( «Я так хочу!») станут девизом всего последующего тридцативосьмилетнего его царствования.

И вот он, напялив на себя гремучие жестянки (так презрительно они, византийцы, обычно отзывались о крестоносном вооружении), украсившись белой как снег полотняной мантией, выезжает навстречу спесивому противнику, как какой-нибудь новый граф Роберт Парижский или Ричард Львиное Сердце.

Опускаем дальнейшие подробности — увы, лавры Вальтера Скотта нам не по плечу! — Скажем, что в конце концов, крепко зажмурившись от всей этой передряги и творя молитву Господню, царевич мчится на врага, сжимая копье, толстое, словно бревно. И Господь своему верному помогает. В решительный момент у страшного бегемота лопается подпруга, и он, как железная бочка, с позором валится на песок.

И от этих воспоминаний, от этой юности веселой жизнь словно бы вновь вскипает, возрождается по капле… Столь мерзко кругом, столь погано, что не хочется и глаз открывать — пусть считают мертвым. Откроешь — а они все тут, шелестят хитиновой чешуей!

— Ты уходишь, величайший, непостижимейший, а нас, рабов твоих, оставляешь? Пенсию синклитикам твоим ты так и не повысил, зато наоборот — иностранцев мерзких обещал налогом обложить, так и не подумал, они теперь и станут богатеть твоею милостию!

А был он щедрым, незлобивым, всегда приветлив, ясен душою. Придворные подхалимы восславили царствование его как Золотой Век Второго Рима.