Из книги "Айне кляйне арифметика русской литературы" | страница 22
Пушкин, не только величайший наш писатель, но и величайший наш читатель, обмолвился однажды: «Признаться, я не люблю читать. Чужой ум меня смущает». Другой язык — это другой ум. В этом вся прелесть другой речи. Другой, а не чужой. Переводчик — это такой миротворец.
Именно богатство перевода — условие сохранения родной речи. Ибо она не может жить, не развиваясь. То есть изолированно, вне контакта. То есть опять переводчик. Но уже не только как толмач.
Плохой перевод в поисках эквивалента утрачивает качество другой речи. Имея целью точность информации как таковой, такой перевод утрачивает и качество информации, творя произвол на границе главного и неглавного. То есть он не переводит, а обобщает языки, энергетически их выравнивая. Все та же мечта об экю.
Политиков это устраивает: они и стремятся ничего не сказать. Хуже, что это начинает устраивать и писателей, желающих быть переведенными… Что такое падение культуры, как не сокращение комментария? В 1978 году никогда не выезжавший за границу автор писал комментарий к собственному неопубликованному роману, если и не для вечности, то для ближайших потомков, которые смогут роман прочесть: «Автора вдруг осенило, что в последующее небытие канут как раз общеизвестные вещи, о которых современный писатель не считает необходимым распространяться: цены, чемпионы, популярные песни… Между тем предметы эти могут уже сейчас показаться совершенно неведомыми иноязычному читателю. С национальной точки зрения восприятие в переводе есть уже восприятие в будущем времени». До сих пор удивляюсь, как он сумел догадаться не убирать все эти детали.
Не знаю даже, почему меня всегда раздражало эсперанто. Казалось бы, пусть будет. Никому не мешает и есть почти не просит. Оно меня не устраивало как идея. Как удобство. Как отсутствие пола. Зачем мудрить, однажды подумал я, когда можно обучиться азбуке глухонемых и таким образом овладеть общемировым наречием? Мне пришлось потом долго смеяться над собой, когда, вообразив уже мир, захваченный мафией глухонемых, я понял, что они друг друга не поймут, ибо и они говорят жестами каждый на своем языке.
В дом, где я это пишу на берегу Ostsee, приехали новые гости — чета пожилых французов из Страсбурга. Им пришлось за жизнь четыре раза менять национальность, и это было первое, что они рассказали всем за ланчем. По-видимому, это было главным. До 1914-го и после 1918-го и до 1939-го и после 1944-го… Француз-немец-француз-немец-француз. Они были очень маленького роста, и я не мог отделаться от представления, что каждая из перемен последовательно укорачивала их на четверть и вот почему они такие. Им это приходилось делать — санкции были велики. Языками они владели одинаково. В последний раз им трудно было уже доказать, что они все-таки и именно французы, им не хотели верить. «Да нас здесь каждая собака знает!» И что же? — допросили собаку. Она отзывалась по-французски и не отзывалась по-немецки. Правда восторжествовала.