Соборные рассказы | страница 15
Свежее белье было все, что могли они сделать для Мити. Хоть и дармовое, его отсчитывали старшие сестры, будто свое кровное. Бабы, остервенев, вставали стеной, криком, отказываясь вдруг выдать простыню. Тогда шагала Пахомовна, одна против дружных, ее уже поджидающих, мордоворотиц. "Ну-кась, выкладывай", - заявлялась она. "Не имеем права, у нас белья лимит". - "Чаво, чаво..." - молодела бабка. Не ведая, что за слово, она без вранья вразумляла на свой лад: "Это я знаю, ваш едрит-мудит! Повыскакивали из дурды, нарожались, и такие живучие, умнее всех! А я просить не стану. Я вот что скажу. Я на вас, копеячных, сморкаю и мокаю. А что народом для дятей дадено, то мне вынь да положь".
Уходила она гордячкой, добыв без долгих разговоров то, за чем пришла. Изогнутые коромыслом, крепкие ее губы, чуть выпятившись, подкрючивали наливные тяжелющие щеки, которые колыхались от медвежьей, вразвалку, ходьбы. Ее седой пуховый волос дымился, вылуплялись икристые черные глазки: растрепанная, бабка пыхтела, поспешая в оставленную палату, будто домой. Глядя, как нянька бьется за простыни, Петр Петрович ее молчаливо зауважал, и тогда-то Пахомовна была ему подлинно судьей. И убеждаясь, как он мучается, вины с него не снимала, но жалела. Они через все страдания, храня Митю, уверовали, что в нем сильна жизнь. Чудилось им, что Митя подрастал и взрослел, хоть и не подымался с койки. Походило все больше, что он глубоко спит. И будто встревоженный голосами или раздавшимся в палате громким шумом, он открывал глаза, впитывая мирный покойный свет, - и беззвучно засыпал, в нем растворясь.
Ходом жизни и времени, ножничной их упряжью, за-гнанный в рассыпающийся лоскуток, улетучившись невесомой воздушной нитью, он очнулся, залитый чугунной земной тяжестью. Через мгновение после того он расслышал надвигающиеся шаги - такие громкие, будто за каждым шагом хлопалась дверь, и вдруг увидал неузнаваемо молодое лицо матери, ее испуганные ясные глаза. Увидал, вырастая, так что напряглась в нем сердечная воля, тянущая жалостливо склониться к матери. И это его бессильное, с немотой, старание оторваться от койки обрушилось на вошедшую в палату женщину. Будто сама дитя, она беспомощно заплакала, боясь и отойти, и чуть приблизиться. Стоя судорожно на месте. И в том плачущем беспомощном существе, все яснее несхожем с его матерью, он мучительно узнавал женщину, от которой бежал, чужую, из ниоткуда; но не мог уж на нее наглядеться и задышал порывистей, будто на бегу. Жалея ее, догоняя, обнимая, из него вырвалось: "Мыамаа..." И точно так, но больнее и неудержимей, она вскрикнула, уже защищая прикованного к койке ребенка всем своим юрким, ожившим телом: "Митенька, это я!"