Господи, подари нам завтра! | страница 22



Угрюмый и подавленный Бер вернулся домой лишь к полуночи.

Ворочался, долго не мог уснуть. А под утро приснился сон. Будто он притаился на чердаке своего дома в Каменке. Из слухового окна видна дорога и скачущие всадники в высоких смушковых папахах с красными лычками. Гогоча во все горло: «Пляшить, жиды, пляшить!», они гонят шомполами и саблями от синагоги к реке горстку старых евреев в талесах. Он вскидывает ружьё и целится в казака с пышными черными усами. Невесть откуда взявшаяся Лея, вдруг крепко обхватывает его за шею: «Они убьют тебя! Что будет тогда с моими девочками?!» Он хочет крикнуть: «Отпусти!» Но голос его не слушается.

Бер проснулся и долго лежал с закрытыми глазами, пытаясь распутать клубок, в котором тесно переплетались явь и видение. После погрома в Каменке этот сон преследовал его. И вдруг почувствовал дуновение воздуха. Сквозь неплотно смеженные ресницы увидел склоненное над ним лицо Рут, её полные губы, сложенные трубочкой. Подув на него, прошептала: «Опять этот сон? Перестань себя есть поедом. Уже под пятьдесят, но ты хуже грудного ребенка. Я не имею с тобой ни минуты покоя» Когда переваливает за половину жизни, мужчина становится перед выбором: снова, пусть ненадолго, вернуться в молодость, или, покорно старясь, ждать смерти.

Беру захотелось вновь стать юношей. Тонкошеим, худым и неуклюжим, осторожно трогающим Леины белые колени в крупных брызгах золотых веснушек. Потому что если жизнь невыносима, если дети не удались, годы прошли даром, значит нужно, пока не поздно, вернуться назад и всё начать сначала.

А Рут жила своими мелкими хлопотами хозяйки и большим горем матери. По воскресеньям, нагрузив едой две плетёные кошелки и завязав в платочек сэкономленные за неделю деньги, она выходила из дома. Вначале направлялась к старшей. К Тойбе, с которой никогда нельзя было угадать, замужем ли она. И если да, то как долго это протянется.

– Мамуся пришла! – кричала Тойба, бросаясь ей навстречу, по пути сметая со стульев и спинки кровати мужскую рубашку, майку – всё, что могло свидетельствовать о её неправедной жизни. Рут делала вид, что ничего не замечает. Она пила спитой чай, у Тойбы никогда не хватало денег на еду: весь её заработок на швейной фабрике в первый же день уходил на помаду, крем от веснушек и пудру рашель. Слушая болтовню дочери, кивала головой, как китайский болванчик, украдкой оглядываясь и отмечая про себя задвинутый под кровать мужской ботинок или скомканный носок. А сердце её ныло от боли. Мешая ложечкой чуть подкрашенный кипяток, Рут искоса смотрела на осиную талию Тойбы и неслышно молилась: «Готыню, прошу Тебя, пусть она станет, наконец, матерью. Пусть родит хоть байстрюка. Быть может, тогда в ней затихнет этот пожар!» Потом чашки сдвигались в сторону. Тойба расстилала белый лист бумаги, и Рут, с трудом читавшая по слогам, с благоговением смотрела на дочь. А та, по-детски склонив голову набок, старательно выводила: «Дорогая сестра Симочка! У нас все живы, здоровы!» «Ай-яй-яй, – плакала душа Рут, – так погубить себя. Дать закопать живьём. Кому нужна была эта учёба? Послали, как последнюю каторжанку, в Сибирь, на какую-то стройку. Ни кола, ни двора. Даже подушку с собой взять не захотела. Ходит, одетая, точно биндюжник, – в ватнике и сапогах. Вокруг одни иноверцы. За кого она там может выйти замуж? А годы идут. Боже, образумь этих Ямпольских».