Скрижали судьбы | страница 94
Ночью я проснулся от ужасающего чувства стыда и беспокойства. Если бы я только мог составить опись своих переживаний, сделать из своего горя статью в каком-нибудь журнале, то оказал бы миру большую услугу. Но горе, думается мне, запоминать очень трудно, и к тому же горе всегда невидимо. Но все равно, это вой души, и мне более никогда не стоит переоценивать то, как оно может разъедать и другие души. Поэтому я попробую запастись этим новым знанием, хотя бы в надежде на то, что, когда горе утихнет, я сумею сохранить для науки хотя бы его скелет.
Спасибо тебе, Господи, за эти мельницы.
Но да, я проснулся на рассвете. Думаю, опять из-за того таинственного стука — до сих пор не знаю, откуда он. Это Бет заклинает меня не забывать ее. Но этого ей бояться не стоит. Я перечитал свои записи о Розанне Клир, но отметил только глупости, которые написал про Саддама Хусейна. Хорошо, наверное, что я личность настолько незначительная, что все мои мысли, особенно самые постыдные и неуместные, никогда не станут публичными.
Когда умер Папа Иоанн, тоже были какие-то странные чувства. Меня глубоко тронула смерть человека, который помогал не только моим верующим пациентам, но еще и геям, и даже, боже мой, женщинам. При жизни его казалось, что жить так, как жил он, и есть вершина существования. Но в смерти своей он был великолепен, отважен. Как будто смерть еще больше приблизила его к людям, потому что смерть хватает все подряд, ничто человеческое ей не чуждо — она ненасытно берет все без разбору. Смерть, не тщеславься.[37] Пусть так, но смерть все же могущественна и ужасна. И Папа Иоанн победил ее.
Что-то слишком много я думаю о смерти. Но так уж звучит музыка нашего времени. Миновал миллениум — и наивные дурачки вроде меня решили было, что теперь-то нас ожидает мирное столетие. Но Клинтон с его сигарой был не в пример лучше Буша с его ружьем.
Чем больше я вчитываюсь в отчет отца Гонта, тем больше я ему верю. Это потому, что пишет он таким классическим стилем: таким оборотам и такому синтаксису его, верно, научили в Майнуте. Его письмо кажется мне латинизированным, что-то подобное я видел, когда продирался через Цицерона в корнуолльской школе. И его страстное желание поведать эту историю, обсессия даже, говоря языком психиатрии, так и проступает через весь текст.
Он изливает душу, будто бы кается в грехах на исповеди. В словах его, конечно, нет ничего святого. Но он не отступает. Он идет вперед. Он ничего не страшится. Он добросовестно отмечает каждую деталь.