Избранное | страница 56



и как-никак на это непохоже,
что невозможно прочитать ее.
Настанет день — дождями и туманом
он закрывает вышнюю красу, —
я выйду с преогромнейшим романом —
тебе его, читатель, принесу.
Его оценят в кулуарах разно —
тут промолчат, пофыркает старье.
Я напишу в нем, до чего прекрасно
большое поколение мое,
и, фабульное действие построив,
я сквозь тоску и черную беду
в литературу поведу героев,
в поэзию героев поведу.
Я кой-кому скажу: «Папаша, врете,
что мы вообще… Вот Федор, вот Иван…»
И издадут в роскошном переплете
мой стихотворный в семь листов роман.
Ах, переплет! Тончайшей вязью вышит,
вовсю сияет, золотом звеня.
Чумандрин предисловие напишет,
а в предисловье поощрит меня.
И музы запоют, подобны гейшам,
передо мною руки завия:
хвала, хвала…
Но это всё в дальнейшем,
когда немного поумнею я.
Мечтание лишь про себя похвально,
прости, прости поэту болтовню,
она, понятно, профессиональна…
А все-таки роман я сочиню.
Сейчас немного похваляться рано,
прости меня, читатель, — потому
я только схему, тезисы романа
вниманью предлагаю твоему.
II
Как мне диктует романистов школа,
начнем с того…
Короче говоря,
начнем роман с рожденья комсомола —
с семнадцатого года,
с октября.
Вот было дело. Господи помилуй! —
гудела пуля серая осой,
и Керенский (любимец… душка… милый…)
скорее покатился колбасой.
Тогда на фронте, прекращая бойню
братанием и злобой на корню,
встал фронтовик и заложил обойму,
злопамятную поднял пятерню.
Готовый на погибельную муку,
прошедший через бурю и огонь,
он протянул ошпаренную руку,
и, как обойма, звякнула ладонь.
Тогда орлом сидевшая империя
последние свои теряла перья,
и — злы, неповторимы, велики —
путиловские встали подмастерья,
кронштадские восстали моряки.
Как бомбовозы, песни пролетали,
легла на землю осень животом…
(Все это — предисловие, детали
и подступы к роману. А потом…)
Уже тогда, метаясь разъяренно
у заводской ободранной стены,
ребята с Петергофского района
и с Выборгской ребята стороны
пошли вперед,
что не было нимало
смешною в революцию игрой,
хоть многого еще не понимала
и зарывалась молодость порой.
Ей все бы громыхала канонада,
она житье меняла на часы,
и Ленин останавливал где надо
и улыбался в рыжие усы.
(Не данным свыше, не защитой сирым,
не сладким велеречьем, а в связи
с любовью нашей, с ненавистью, с миром
Ты Ленина, поэт, изобрази.
Пускай от горести напухли веки,
писатель, помни — хоть сие старо:
ты пишешь о великом человеке —
ты в кровь свою обмакивай перо.)
Он знал тогда — товарищи, поверьте, —
что эти заводские пацаны